ногами, жестикулируя, выкрикивала:
-- Татуся, слышишь?! Ехать не советую... Погода на четыре с минусом...
А главное, тут абсолютно нету мужиков... Але! Ты слышишь?! Многие девушки
уезжают, так и не отдохнув...
Я затормозил и прислушался. Мысленно достал авторучку...
Казалось бы, все так ужасно, но я еще жив. И, может быть, последней
умирает в человеке -- низость. Способность реагировать на крашеных блондинок
и тяготение к перу...
На крыльце управления мне попался Гурьянов. Мы почти столкнулись, и
деться ему было некуда.
В университете Гурьянова называли -- Леня-Стук. Главной его
обязанностью была слежка за иностранцами.
Кроме того, Гурьянов славился вопиющим невежеством. Как-то раз его
экзаменовал профессор Бялый. Достались Гурьянову "Повести Белкина".
Леня попытался уйти в более широкую тему. Заговорил о царском режиме.
Но экзаменатор спросил:
-- Вы читали "Повести Белкина"?
-- Как-то не довелось, -- ответил Леня. -- Вы рекомендуете?
-- Да, -- сдержался Бялый, -- я вам настоятельно рекомендую прочесть
эту книгу...
Леня явился к Вялому через месяц и говорит:
-- Прочел. Спасибо. Многое понравилось.
-- Что же вам понравилось? -- заинтересовался Бялый.
Леня напрягся, вспомнил и ответил:
-- Повесть "Домбровский"... И вот мы столкнулись на крыльце чека.
Сначала он немного растерялся. Даже хотел не поздороваться. Сделал какое-то
порывистое движение. Однако разминуться на крыльце было трудно. И он сказал:
-- Ну, здравствуй, здравствуй... Тебя Беляев ждет...
Он захотел показать, что все нормально. Как будто мы столкнулись в
поликлинике, а не в гестапо.
Я спросил:
-- Он -- твой начальник?
-- Кто?
-- Беляев... Или подчиненный?
-- Не иронизируй, -- сказал Гурьянов.
В голосе его звучали строгие руководящие нотки.
-- И помни. КГБ сейчас -- наиболее прогрессивная организация. Наиболее
реальная сила в государстве. И кстати, наиболее гуманная... Если бы ты знал,
какие это люди!..
-- Сейчас узнаю, -- говорю.
-- Ты чересчур инфантилен, -- сказал Гурьянов, -- это может плохо
кончиться...
Каково мне было выслушивать это с похмелья! Я обогнул его, повернулся и
говорю:
-- А ты -- дерьмо, Гурьяныч! Дерьмо, невежда и подлец! И вечно будешь
подлецом, даже если тебя назначат старшим лейтенантом... Знаешь, почему ты
стучишь? Потому что тебя не любят женщины...
Гурьянов, пятясь, отступил. Он-то выбирал между равнодушием и
превосходством, а дело кончилось грубостью.
Я же почувствовал громадное облегчение. И вообще, что может быть
прекраснее неожиданного освобождения речи?!
К оскорблениям Гурьянов не подготовился. А потому заговорил
естественным человеческим тоном:
-- Унизить товарища -- самое легкое... Ты же не знаешь, как это все
получилось... Он перешел на звучный шепот:
-- Я чуть не загремел по малолетству. Органы меня фактически спасли.
Бумагу дали в университет. Теперь прописку обещают. Ведь я же сам из
Кулунды... Ты в Кулунде бывал? Удовольствие ниже среднего...
-- А, -- говорю, -- тогда понятно... Кулунда все меняет...
Вечно я слушаю излияния каких-то монстров. Значит, есть во мне что-то,
располагающее к безумию...
-- Прощай, Гурьян, неси свой тяжкий крест...
Я нажал симпатичную розовую кнопку. Мне отворила постная,
неопределенного возраста, дама. Беззвучно пропустила меня в следующую
комнату.
Я увидел сейф, изображение Дзержинского, коричневые портьеры. Такие же,
как в ресторане. Настолько, что меня слегка затошнило.
Я опустился в кресло, достал сигареты. Минуту или две просидел в
одиночестве. Затем одна из портьер шевельнулась. Оттуда выступил мужчина лет
тридцати шести и с глубокой укоризной произнес:
-- Разве я предложил вам сесть? Я встал.
-- Садитесь.
Я сел.
Мужчина выговорил с еще большей горечью:
-- Разве я предложил вам закурить? Я потянулся к урне, но расслышал:
-- Курите...
Затем он сел и уставился на меня долгим, грустным, почти трагическим
взглядом. Его улыбка выражала несовершенство мира и тяжелое бремя
ответственности за чужие грехи. Лицо тем не менее оставалось заурядным, как
бельевая пуговица.
Портрет над его головой казался более одушевленным. (Лишь к середине
беседы я вдруг понял, что это не Дзержинский, а Макаренко).
Наконец он сказал:
-- Догадываешься, зачем я тебя пригласил? Не догадываешься? Отлично.
Задавай вопросы. Четко, по-военному. Зачем ты, Беляев, меня пригласил? И я
тебе отвечу. Так же четко, по-военному: не знаю. Понятия не имею. Чувствую
-- плохо. Чувствую --оступился парень. Не туда завела его кривая дорожка...
Веришь ли, ночами просыпаюсь. Томка, говорю супруге, хороший парень
оступился. Надо бы помочь... А Томка у меня гуманная. Кричит: Виталик,
помоги. Проделай воспитательную работу. Обидно, парень -- наш. Нутро
здоровое. Не прибегай к суровым методам воздействия. Ведь органы не только
лишь карают. Органы воспитывают... А я кричу: международная обстановка
сложная. Капиталистическое окружение сказывается. Парень далеко зашел.
Сотрудничает в этом... ну... "Континентале". Типа радио "Свобода"...
Литературным власовцем заделался не хуже Солженицына. Да еще и загудел
по-черному с Валерой-мудозвоном... Ну, кинула жена ему подлянку, собралась в
Израиль... Так что, гудеть до посинения?.. Короче, я в растерянности...
Беляев говорил еще минут пятнадцать. В глазах его, клянусь, блестели
слезы...
Затем он покосился на дверь и вытащил стаканы:
-- Давай слегка расслабимся. Тебе не вредно... если в меру...
Водка у него была теплая. Закусили мы печеньем "Новость".
Отрывисто и резко звякнул телефон.
-- Майор Беляев слушает... В четыре тридцать? Буду... И передайте, чтоб
менты не лезли в это дело... Он повернулся ко мне:
-- На чем мы остановились?.. Думаешь, органы не замечают всего этого
бардака? Органы все замечают получше академика Сахарова. Но где реальный
выход? В чем? В реставрации капитализма?.. Допустим, почитал я ваш хваленый
самиздат. Дерьма не меньше, чем в журнале "Знамя". Только все перевернуто.
Где белое, там черное, где черное, там белое... Вот, например, проблема
сельского хозяйства. Допустим, можно взять и отменить колхозы. Раздать
крестьянам землю и тому подобное. Но ты сперва узнай, что думают крестьяне?
Хотят ли эту землю получить?.. Да на хрена им эта блядская земля!?
Поинтересуйся у того же Валеры-мудозвона. Обойди наши деревни вокруг
заповедника. Один дед Тимоха помнит, как лошадей запрягают. Когда что сеять
-- позабыли. Простого хлеба испечь не могут... Да любой крестьянин эту землю
враз на чекушку махнет. Не говоря о полбанке...
Беляев вытащил стаканы и уже не прятал. Он порозовел. Мысль его
стремительно развивалась в диссидентском направлении.
Дважды звонил телефон. Беляев нажал кнопку селектора:
-- Валерия Яновна! Не соединяйте...
Он заговорил поспешно, темпераментно и зло:
-- Желаешь знать, откуда придет хана советской власти? Я тебе скажу.
Хана придет от водки. Сейчас, я думаю, процентов шестьдесят трудящихся
надирается к вечеру. И показатели растут. Наступит день, когда упьются все
без исключения. От рядового до маршала Гречко. От работяги до министра
тяжелой промышленности. Все, кроме пары-тройки женщин, детей и, возможно,
евреев. Чего для построения коммунизма будет явно недостаточно... И вся
карусель остановится. Заводы, фабрики, машинно-тракторные станции... А
дальше -- придет новое татаро-монгольское иго. Только на этот раз -- с
Запада. Во главе с товарищем Киссинджером... Беляев посмотрел на часы:
-- Ты, я знаю, в Ленинград собрался. Мой тебе совет -- не возникай.
Культурно выражаясь -- не чирикай. Органы воспитывают, воспитывают, но могут
и покарать. А досье у тебя посильнее, чем "Фауст" Гете. Материала хватит лет
на сорок... И помни, уголовное дело -- это тебе не брюки с рантом. Уголовное
дело шьется в пять минут. Раз -- и ты уже на стройках коммунизма... Так что
веди себя потише... И еще, к вопросу пьянки. Пей, но в меру, делай
интервалы. И не путайся ты с этим чеканутым Марковым. Валера местный, его не
тронут. А у тебя -- жена на Западе. К тому же опусы в белогвардейской
прессе. Выступлений -- полное досье. Смотри, заделают тебе козу... Короче,
пей с оглядкой. А теперь давай на посошок... Мы снова выпили.
-- Идите, -- перешел на "вы" майор.
-- Спасибо, -- говорю.
Это было единственное слово, которое я выговорил за полчаса.
Беляев усмехнулся:
-- Беседа состоялась на высоком идейно-политическом уровне.
Уже в дверях он шепотом прибавил:
-- И еще, как говорится -- не для протокола. Я бы на твоем месте рванул
отсюда, пока выпускают. Воссоединился с женой -- и привет... У меня-то
шансов никаких. С моей рязанской будкой не пропустят... А тебе -- советую.
Подумай. Это между нами, строго конфиденциально...
Я пожал ему руку, кивнул хмурой даме и вышел на залитую солнцем улицу.
Я шел и думал -- мир охвачен безумием, Безумие становится нормой. Норма
вызывает ощущение чуда...
Я оставил велосипед на почте. Сказал -- для Люды из Березина. Пешком
забрался в гору. И наконец, дождавшись рейсового автобуса, поехал в
Ленинград.
В дороге я заснул и проснулся с ужасной головной болью...
Ленинград начинается постепенно, с обесцвеченной зелени, гулких
трамваев, мрачноватых кирпичных домов. В утреннем свете едва различимы
дрожащие неоновые буквы. Безликая толпа радует вас своим невниманием.
Через минуту вы уже снова горожанин. И только песок в сандалиях
напоминает о деревенском лете...
Головная боль не дала мне привычно обрадоваться ленинградской сутолоке,
речному ветру и ясности каменных улиц. Чего стоят одни лишь тротуары после
надоевших холмов...
Я вышел из автобуса на площади Мира. Затем остановил такси и через
пятнадцать минут был дома.
Дверь мне отворила незнакомая смеющаяся женщина в тельняшке:
-- Вы от Шахновичей? Вас послали за кофеваркой?
-- Нет, -- сказал я.
-- Ваша фамилия -- Азарх?
-- Я Танин муж, -- говорю...
Вышла Таня с коричневым полотенцем на голове. Появилась дочка, бледная,
с испуганными глазами. Сказала:
-- А, это папа...
Дом был наполнен таинственными личностями. Из всех присутствующих я
узнал только музыковеда Лазарева да еще фарцовщика Белугу.
В квартире было шумно. Незнакомый лысый человек беседовал по телефону.
Он то и дело повторял:
-- Это практического значения не имеет... Все по очереди заговаривали с
Таней. Худой, бородатый старик почти кричал:
-- Надеюсь, господа, тут все свои?! Так что позвольте мне забыть о
конспирации. Я должен передать кое-что Александру Исаевичу Солженицыну...
Дальнейшее старик отчеканил хорошо поставленным голосом:
-- Я разрешаю Солженицыну опубликовать без купюр мою фронтовую поэму
"Люська". Причитающийся мне гонорар я отдаю в фонд Солженицына. Упоминать
при этом мою настоящую фамилию категорически запрещается. Мой псевдоним --
Андрей Колымский!..
На столах и подоконниках громоздились бутылки. Заметно пьяных не было.
Всех связывало что-то общее, хотя здесь присутствовали не только евреи.
Кто-то собирал неведомые подписи, размахивая зеленым блокнотом.
На кухне в ряд стояли чемоданы. Это были одинаковые новые чемоданы с
металлическими замками. Они вызывали у меня чувство безнадежности... На
кровати валялась гитара...
В разговорах мелькали слова: "овир", "хиас", "берлинский рейс",