травы. Старик запнулся за обнаженный корень дерева, выругался крепко,
потом призвал бога и, прихрамывая, перескочил к другому рассказу.
- Ее боятся, Иваниху. Почитают. Она, брат, ух, какая. Прямо скажу...
Подумав, он сказал:
- Полезная. Хотели ее из лесу, из сторожки прогнать, чиновник прие-
хал, гонит и гонит. Нет, говорит, ни моды такой, ни закону, чтобы лес
сторожила баба. Никогда, говорит, не было этого. Ему докладывают: да она
хоть и баба, а страшнее лешего. Не верит. Так она сама пошла на него,
как на медведя, обернула кожей руку, нож взяла, все, как надо. Тут он
испугался: ну-те, говорит, к лешему! В Сибирь бы, говорит, надо тебя,
чорта! Так она и осталась сторожихой, а после сама ушла из лесу, на ее
место кум Яков вступил, его в ту же зиму пьяного волки сожрали. Край у
нас хороший, тихий край, - заключил старик, несколько неожиданно, а все
же с полным убеждением.
Ласково, осторожно выходила из лесов ночь, покрывая луга и поля теп-
лыми тенями, тишина замерла над синей, ленивенькой речкой, и вокруг лу-
ны, как пчелы над цветком, сверкали звезды...
...Месяца через три, в праздничный день мне снова довелось быть в Бе-
резянке. Я остановился у Иванихи, собрал мужиков, рассказал им, нас-
колько за это время подвинулось их дело, и осенним вечером, сидя со ста-
рухой за чаем, слушал ее речи. Она рассказывала о событиях лета, о пожа-
ре, уничтожившем, по счастью, только три избы, о том, кто чем болел, кто
кого избил, о людях, объевшихся грибами, о девочке, которая чего-то ис-
пугалась в лесу и обезумела.
- Сидит на печи, в темном уголку и поет днем, ночью: мамонька, бежим,
родная, бежим!
Потом, шевеля пальцами, спросила строго:
- Про землю-то не решили там, у вас?
И когда я ответил: нет еще, она, недоверчиво взглянув на меня, посо-
ветовала:
- Ты не скрывай. Гляди, болеют мужики об земле...
За окном ветер тряс деревья, хлестал в стекла дождем, гудел в трубе,
деревню удушливо обняла осенняя, русская скука, та скука, тоскливей ко-
торой только безнадежная, смертельная болезнь.
Мне хотелось спросить знахарку о Керемети: какой это бог? И когда
она, кончив пить чай, перемыв и убрав посуду, села к столу вязать чулок,
я осторожно начал выспрашивать.
Неприятно поджав толстые губы, быстро шевеля пальцами, поблескивая
сталью спиц, она отвечала неохотно, верблюжьи ноздри ее съежились, и
темный нос стал острей.
- Я не поп, бога не знаю, - говорила она.
- А Кереметь - хороший бог?
- Бог - не лошадь, по зубам не узнаешь. Не взглянешь ему в зубы-то...
Она долго отвечала так сердито и сдержанно, но мне удалось какими-то
словами задеть ее и, раздув ноздри, обнажив зеленоватые зубы овцы, еще
быстрее перебирая спицы, она заворчала раздраженно:
- Что ты стучишь, как бондарь - бог, бог? Человека нельзя отдавать
богу, как девку старику, нельзя насильно тащить к богу. Не семья будет.
Правды не будет.
С удивлением я заметил, что старуха строит речь свою как-будто не
по-русски, хотя вообще она говорила сочно и складно. Резким жестом она
дернула платок на голове, лоб ее стал выше, а из-под мохнатых бровей на
меня внушительно уставились другие глаза - светлее, меньше. И все мятое
лицо ее тоже стало меньше, тверже.
- Ваш бог веру любит, Кереметь - правду, - говорила она. - Правда вы-
ше веры. Кереметь знает: бог с человеком в дружбе - будет правда! Чело-
вечья душа - его душа, он ее чорту не даст. Ваш бог, христос, ничего не
хочет, только веры хочет. Кереметь - человека хочет, он знает: бог с че-
ловеком - правда, а один бог - это неправда. Он - бережливый. Зверя, ры-
бу, пчелу - это он дает человеку. Землю дает. Он человеку пастух. Не поп
пастух, бог пастух. А у вас - поп. Христос говорит: верь, а Кереметь:
делай правду! Сделаешь - друг мой будешь. За деньги правду не сделаешь.
Попы - деньги любят. Они христа с Кереметью стравили, как собак, дерутся
оба, сердятся, ваш - на нас, наш - на вас.
Она перестала вязать чулок, бросив на стол шерсть и спицы, и, шлепая
губами, говорила глухо, угрюмо:
- Мордва не люди стали, кому верить - не знают. И вы - не люди. Кере-
меть сердит на вас, мешает жить, оба они мешают, один - вам, другой -
нам. Злые оба. Бог человеком питается, а человек стал тоже злой, горький
стал...
Посветлевшие глаза старухи блестели укоризненно и жестко, она стано-
вилась все меньше похожа на русскую, и что-то властное звучало в ее сло-
вах. Медленно разгибая сломанную шею, она точно намеревалась ударить ме-
ня головою, и это было так неприятно, что я выпрямился на стуле. И все
чаще встречались в ее речи слова, чужие мне, мордовские слова. Мое дви-
жение, видимо, несколько успокоило ее, она схватила чулок со стола и
снова быстро замелькали спицы. Помолчав, она заговорила тише:
- Бог злой, человек злой, поп хуже всех злой. Людей надо разделить
честно: тех - этому богу, этих - тому. Тогда боги будут жить дружно. У
каждого свое стадо. Хорошие хозяева враждой не живут. Вы говорите: "бог
правду любит, да не скоро скажет" - зачем не скоро? Знаешь - сейчас ска-
жи! Кереметь знает: правда - лучше веры. Он говорил, а когда его травить
стали - замолчал. Обиделся, - живите без меня. Это плохо нам. Это чорту
- хорошо...
Ко мне пришли мокрые мужики; отфыркиваясь, вытирая ладонями бороды,
они уселись на лавку и повели осторожную беседу о городе, о земле, нащу-
пывая: нет ли каких признаков, что жизнь станет легче? Не нащупали.
А когда они, тяжко вздыхая, ушли, Иваниха попросила меня:
- Ты не сказывай в городе, как мужики говорили. Губернатору не сказы-
вай, пожалуйста...
Спать она легла на печи, а я на полатях, в душном запахе сушеных
трав.
Среди ночи меня разбудил визг ветра в трубе и тяжелый, булькающий шо-
пот. Осторожно взглянув с полатей вниз, я увидал, что Иваниха, стоя на
коленях, молится. Сверху она казалась бесформенной грудой чего-то серо-
го, угловатого, похожего на камень. Ее необыкновенный глухой голос
странно булькал, - казалось, это яростно кипит вода или полощут горло.
Потом из этого кипения возникли странные сочетания слов.
- Ая-яй, христос, ая-яй... Стыдно, христос... Илья сердится, ты сер-
дишься, Кереметь тоже. Ты - сильный, за тобой идет много людей. Тебе на-
до быть добрым. Кто будет добрый к людям, когда бог злой? А-я-яй, хрис-
тос! Ты слушай меня, слушай, я много знаю! Бабы твои мучаются, мужики
мучаются, зачем? Э-ех...
Не крестясь, она размахивала руками, то простирая их к темным пятнам
икон, то прижимала к бедрам, или била ладонями по грудям. И все шептала
глухо, но горячо упрекая, захлебываясь словами:
- Кереметь попы твои гонят, ох! Как можно? Кереметь - хуже тебя раз-
ве? Э-э, плохо, христос! Бог бога гонит - чему учит людей? Ох, ты, хрис-
тос, нехороший бог, завистлив ты, злой, не человечий ты бог, нет! Трудно
людям с тобой. Что делаешь? Иван - зачем помер молодой? Мишка, - одно
дитя, такой светлый Мишка - зачем? Корова Гусевых пала, ай-ай-яй! Не
жалко тебе своих, а? Чужих ты уж не пожалеешь, нет! Ой, плохо. Кому слу-
жишь, христос? Каким людям служишь, а? Вот я, баба, людям служу, твоим
помогаю, и татарам, и чуваше, - мне все равно, видишь? А ты - кому? Поп
твой говорит: ты - для всех, а ты и своих не любишь, нет. Стыдно тебе,
ох, не так надо. Я правду говорю: эй, стыдно тебе! Смотри на твои люди -
хорошие люди, а как живут? Э, - христос! Ты знаешь: бог живет хорошо,
когда слушает людей, люди - когда бога слушают. Ты слушай меня, я говорю
не плохо, я правду говорю, ты понимай: богу надо знать правду лучше лю-
дей, а я, человек, старуха, знаю правду лучше тебя, прежде тебя знаю,
э-эх, ты, христос...
Так она укоряла христа долго; очень жутко гудел ее глухой голос, ки-
пящие слова, булькая в горле ее, звучали то жалобно, то горько и гневно.
Тонкими плетями хлестал дождь по соломе крыши, тонко и зло взвизгивал
ветер, приглушая сердечную жалобу человека...
На рассвете я уехал из деревни и увез в памяти моей одну из лучших
бесед человека с богом, - может быть, самую лучшую из всех, какие дове-
лось слышать мне.
- Э, христос... %#_114
М. Горький.
ПАУК.
<Заметки из дневника воспоминания.>
Ермолай Маков, старик, торговец "древностями", человек длинный, тощий
и прямой, как верстовой столб. Ходил он по земле, как солдат на параде,
смотрел на все огромными глазами быка, в серовато-синем, мутном блеске
их было что-то унылое и тупое. Он казался мне глупым, в этом особенно
убеждала меня своенравная и капризная чертах его характера: принесет
продавать чернильницу подьячего, жалованный ковш целовальника или древ-
нюю монету, упорно торгуется, продаст - и вдруг могильным голосом ска-
жет:
- Нет, не хочу.
- Почему?
- Охоты нет.
- Зачем же ты целый час болтал зря?
Он молча сунет вещь в бездонный карман своей поддевки, вздохнет тяжко
и уходит, не простясь, как будто крепко обиженный. Но через день, а
иногда - через час, неожиданно является, кладет вещь на стол:
- Бери.
- А что ж ты прошлый раз не продал?
- Охоты не было.
Он был не жаден на деньги, по многу давал нищим, а к себе относился
небрежно: ходил зиму и лето в старенькой, на вате, поддевке, в теплом
измятом картузе, в худых сапогах. Жил - бездомно, переходя от поместья в
поместье из Нижнего в Муром, из Мурома в Суздаль, Ростов, Ярославль - и
снова является в Нижнем, всегда останавливаясь в грязненьких "Номерах"
Бубнова; их населяли торговцы канарейками, шулера, сыщики и всевозможные
искатели счастья; - они искали его лежа на продавленных диванах, в обла-
ках табачного дыма. Среди этого человечьего мусора Маков пользовался
особым вниманием как "ходовой" человек и хороший рассказчик; рассказывал
же он всегда о том, как разрушаются - "хизнут" - старые "дворянские
гнезда". Говорил он об этом с глухой, унылой злобой, особенно густо и
настойчиво подчеркивая легкомыслие помещиков:
- Шары гоняют. Очень любят они шары гонять деревянными молотками, -
игра такая. И сами, как шары эти, стали, - совсем бессмысленно катаются
туда-сюда по земле.
Однажды, туманной ночью осени, я нашел Макова на пароходе, по дороге
в Казань. Едва шевеля колесами, пароход слепо и осторожно сползал,
сквозь туман, по течению; в серой воде и сером тумане расплывались, тая-
ли его огни, глухо и непрерывно ревел гудок; было тоскливо, как в тяже-
лом сне. Маков сидел на корме, одиноко, точно прячась от кого-то. Мы
разговорились - и вот, что он рассказал:
- Двадцать третий год живу я в неизбывном страхе и нет мне спасения
от него. А страх мой, сударь, особый: вселена в плоть мою чужая душа.
Было мне, сударь, тридцать годов и водился я с одной бабой, не иначе,
как - ведьмой. Муж у нее - приятель мой - был добрый человек, а -
больной, умирал. И в ночь, когда помер он, а я - спал, бабенка эта ока-
янная изняла из меня мою душу, а его душеньку заключила в мою плоть. Ей
было выгодно это, муж-от был ласковее меня к ней, треклятой. Помер он, и
- сразу стало мне заметно: не тот я человек. Бабу эту, прямо скажу, не
любил я, просто - баловался с нею, а тут вижу: влечется к этой бабе душа
моя. Как же это? Неприятна женщина мне, а оторваться от нее - не могу.
Все мои отличные качества дымом исчезли, нудит меня неведомая грусть,
стал я робок с ней и вижу: серовато все вокруг, как золой опылено, а ба-
ба эта - лицо огня! Играет со мною, зализывая меня во грех, по ночам.
Тут и понял я: подменила она душу мне, чужой душой живу. А - моя-то,
настоящая-то моя, богом данная мне - где же? Испугался я...
Тревожно гудел гудок, глухой гул его упирался в туман, пароход, точно
ущемленный, ворочал кормою, урчала и плескалась вода под нею, темная и
жирная, как смола. Старик, прислонясь спиною к борту, передвигал ноги в
пудовых сапогах, нелепо шарил руками вокруг себя и тихонько говорил: