считаться ее олицетворением. Никогда не отступая от основного
плана своих занятий, известного нам из письма к Тегуляриусу,
Кнехт, едва нащупав что-либо существенное для себя, едва
почуяв, куда ведет "пробуждение", смело и энергично продвигался
вперед. Одним из положительных результатов пребывания у
Старшего Брата оказалось преодоление страха перед Вальдцелем;
теперь он каждый год посещал какие-нибудь высшие курсы Игры и
даже, не понимая, собственно, как это произошло, скоро стал в
Vicus lusorum человеком, на которого посматривали с интересом и
признанием. Он вошел в самый узкий и чувствительный орган всей
Игры -- в анонимную группу опытных мастеров, в чьих руках, по
сути, находилась ее судьба или, по крайней мере, судьба того
или иного направления, того или иного стиля Игры. Членов этой
группы -- в нее входили, хотя и не преобладали, также служители
отдельных институций Игры -- чаще всего можно было застать в
отдаленных и тихих помещениях Архива, занятых критическим
разбором отдельных партий, ратующих за вовлечение в Игру новых
тематических областей или настаивающих на запрете каких-либо
тем. Они постоянно вели опоры "за" или "против" меняющихся
вкусов и направлений Игры -- это касалось и ее формы, и внешних
приемов, и даже спортивного элемента. Каждый из вошедших в этот
круг виртуозно владел Игрой, каждый другого видел насквозь,
знал его способности, характер, подобно тому как это бывает в
коллегиях какого-нибудь министерства или в узком кругу
аристократического клуба, где встречаются и знакомятся
завтрашние и послезавтрашние правители и лидеры. Здесь всегда
царил приглушенный, изысканный тон; все пришедшие сюда были
честолюбивы, не выставляя этого напоказ, преувеличенно
внимательны и критичны. В этой элите молодого поколения из
Vicus lusorum многие касталийцы, да и кое-кто за пределами
Провинции, видели последний расцвет касталийских традиций,
сливки аристократической духовности, и не один юноша годами
лелеял честолюбивую мечту когда-нибудь стать членом этого
клана. Напротив, для других этот изысканный круг претендентов
на высшие должности в иерархии Игры был чем-то ненавистным и
упадочным, кликой задирающих нос бездельников, заигравшихся
гениев, лишенных вкуса к жизни и чутья реальности, высокомерным
и по сути паразитическим обществом щеголей и честолюбцев, чьей
профессией и содержанием всей жизни была забава, бесплодное
самоуслаждение духа.
Кнехт был невосприимчив как к первому, так и ко второму
взгляду; ему было безразлично, восхваляла ли его студенческая
молва как небывалую диковину или высмеивала как выскочку и
честолюбца. Важны для него были только его занятия, которые
теперь все вращались в сфере Игры. И еще для него был важен,
может быть, только один вопрос, а именно: вправду ли эта Игра
есть наивысшее достижение Касталии и стоит ли она того, чтобы
посвятить ей жизнь? Ведь углубление в Игру и в сокровенные
тайны ее законов и возможностей, освоение извилистых лабиринтов
ее Архива и запутанного внутреннего мира игровой символики --
все это вовсе не устраняло сомнений; он по опыту знал, что вера
и сомнения неотделимы; что о ни взаимно обусловлены, как вдох и
выдох, и потому с каждым шагом его проникновения во все области
микрокосма Игры возрастала и его прозорливость, его
восприимчивость ко всему сомнительному в самой Игре. Недолго
идиллия в Бамбуковой роще успокаивала его или, если угодно,
сбивала с толку; пример Старшего Брата показал ему, что из всей
этой совокупности проблем существовали различные выходы. Можно
было, например, превратиться в китайца, замкнуться за своей
садовой изгородью и жить так в прекрасном, но ограниченном
совершенстве. Можно было стать, пожалуй, и пифагорейцем, или
монахом и схоластом, но ведь все это было бы бегством, выходом
возможным и дозволенным лишь для немногих, отказом от
универсальности, от сегодняшего и завтрашнего дня ради чего-то
совершенного, однако минувшего. Это было бы возвышенным видом
дезертирство, и Кнехт вовремя почувствовал, что это не ;его
путь. Но каков же его путь? Он знал, что, помимо больших
музыкальных способностей и дара к Игре, в нем дремали еще
нетронутые силы, какая-то внутренняя независимость, упрямство в
высоком смысле этого слова, которое ни в коей мере не
затрудняло и не запрещало ему служить и подчиняться, но
требовало от него служения лишь наивысшему. И эти его силы, эта
независимость, это упрямство не были лишь определенной чертой
его внутреннего "я", -- они были направлены вовне и действовали
также и на окружающих. Еще в школьные годы, и особенно со
времени его соперничества с Плинио Дезиньори, он часто замечал,
что многим сверстникам, и особенно более молодым из соучеников,
он не только нравился, но они искали его дружбы, были склонны
встать под его начало, прислушивались к его совету, охотно
подчинялись его влиянию, и это его наблюдение впоследствии
довольно часто подтверждалось. Было что-то очень приятное,
лестное в этом наблюдении, оно тешило его честолюбие, укрепляло
его уверенность в себе. Но была и другая, совсем другая
сторона, мрачная и страшная. Ведь было нечто запретное и
отвратительное уже в этой склонности свысока смотреть на своих
товарищей, слабых и ищущих чужого совета, руководства и
примера, лишенных уверенности и чувства собственного
достоинства, а тем более в возникавшем порой тайном желании
сделать из них послушных рабов. К тому же, со времени диспутов
с Плинио, он хорошо знал, каким напряжением, какой
ответственностью, даже душевным бременем приходится
расплачиваться за каждый видный и блестящий пост. Знал и то,
как тяжко было иногда Магистру музыки сносить свое положение.
Приятно и даже соблазнительно властвовать над людьми, блистать
перед другими, но был в этом и некий демонизм, опасность,
недаром же всемирная история пестрит именами властителей,
вождей, полководцев, авантюристов, которые все, за редчайшими
исключениями, превосходно начинали и очень плохо кончали,
которые все, хотя бы на словах, стремились к власти добра ради,
а потом уже, одержимые и опьяненные властью, возлюбили власть
ради нее самой. Надо было освятить и употребить во благо данную
ему от природы власть, поставив ее на службу иерархии, и это
всегда разумелось для него само собой. Но где, в каком месте
приложить свои силы, дабы они служили наилучшим образом, были
бы плодотворны? Способность привлекать к себе, оказывать
большее или меньшее влияние на людей, особенно на молодых,
имела бы ценность для офицера или политика; здесь, в Касталии,
она ни к чему, здесь в таких способностях, по правде говоря,
нуждался разве только учитель или воспитатель, а такого рода
деятельность отнюдь не привлекала Кнехта. Если бы это зависело
только от него, он предпочел бы вести жизнь независимого
ученого или же адепта Игры. И вот перед ним вновь все тот же
старый и мучительный вопрос: есть ли эта Игра высшее из высших,
царица ли она в духовном царстве? Не есть ли она, вопреки
всему, в конце концов, только забава? Достойна ли она полного
самопожертвования, того, чтобы служить ей всю жизнь? Начало
этой достославной Игры было положено много поколений тому
назад, как некой замене искусства, а теперь, во всяком случае
для многих, она постепенно превращалась в своего рода религию,
возможность для незаурядных умов к сосредоточению и
благоговейной молитве. Таким образом, в груди Кнехта разгорался
старый спор между этическим и эстетическим. Никогда до конца не
высказанный, но никогда и не умолкающий вопрос, глухо и грозно
прозвучавший в его ученических стихах в Вальдцеле, был все тем
же: речь шла не только об Игре, а о всей Касталии.
Как-то раз, в тот период, когда все эти проблемы особенно
досаждали ему и во сне он часто видел себя дискутирующим с
Дезиньори, Кнехт, переходя через один из просторных дворов
вальдцельского Селения Игры, услышал вдруг, как кто-то громко
его окликнул, причем голос, хотя он ему и показался знакомым,
он узнал не сразу. Кнехт обернулся и увидел высокого молодого
человека с небольшой бородкой, бурно приветствовавшего его. Это
был Плинио, и под внезапным наплывом воспоминаний и нежности
Кнехт радушно ответил на приветствие. Они тут же договорились
встретиться вечером. Плинио давно уже окончил курс обучения в
мирских университетах, был уже чиновником и воспользовался
отпуском для участия в курсах Игры, точно таких, в каких он
участвовал несколько лет до этого. Но вечерняя встреча вскоре
привела обоих друзей в смущение. Плинио был здесь в гостях, его
терпели как дилетанта из другого мира, и хотя он с должным
рвением проходил соответствующий курс, но ведь то был курс для
вольнослушателей и любителей, так что дистанция оказалась
чересчур велика. Против него сидел знаток своего дела,
посвященный, который одним своим бережным отношением и вежливым
вниманием к заинтересованности друга в Игре, по существу, давал
ему понять, что имеет дело не с равным, не с коллегой, а с
ребенком, забавляющимся где-то на периферии науки, которая
другим, посвященным, была знакома до сокровеннейших глубин.
Кнехт предпринял попытку увести беседу от Игры, попросил Плинио
рассказать о его работе и жизни там, вне Касталии. Здесь уже
Иозеф оказался отставшим, ребенком, который задавал наивные
вопросы, а Дезиньори бережно поучал его. Плинио стал юристом,
стремился обрести политическое влияние, вот-вот должна была
состояться его помолвка с дочерью одного из партийных лидеров,
он говорил на языке, почти уже непонятном касталийцу; многие
часто приводимые Плинио выражения ничего не значили для Иозефа,
казались лишенными всякого смысла. Но все же он понял, что там,
вне Касталии, Плинио уже приобрел кое-какой вес, недурно
разбирался в делах, лелеял честолюбивые замыслы. Однако эти два
мира, которые в лице двух юношей десять лет назад с
любопытством и не без симпатии соприкоснулись, теперь оказались
чужими и несовместимыми, их разделяла пропасть. Правда, сразу
же бросалось в глаза, что этот светский человек и политик
сохранил какую-то привязанность к Касталии, он уже второй раз
жертвовал своим отпуском ради Игры; но ведь, в конце концов,
думал Иозеф, это то же самое, как если бы я вдруг явился в мир
Плинио в качестве любознательного гостя и попросил бы
разрешения посетить заседание суда, фабрику или
благотворительное учреждение. Обоих охватило разочарование.
Кнехт нашел своего бывшего друга в чем-то грубее, в нем
появилось много бьющего на эффект, а Дезиньори обнаружил в
товарище ученических лет высокомерие, проявлявшееся в его
исключительной интеллектуальности и эзотеричности: поистине
очарованный самим собой и своим спортом "чистый дух". Но оба
прилагали немалые усилия, чтобы преодолеть преграды, к тому же
у Дезиньори было что рассказать о своих студенческих годах,
экзаменах, поездках в Англию и на юг, о политических собраниях,
о парламенте. А один раз у него выскользнула фраза,
прозвучавшая как угроза или предостережение. "Вот увидишь, --
сказал он, -- скоро наступят тревожные времена, может быть,
разразится война, и не лишено вероятия, что само существование
Касталии снова будет поставлено под вопрос".
Однако Иозеф не очень серьезно отнесся к этому, он только
спросил:
-- А ты, Плинио, ты будешь "за" или "против" Касталии?
-- Да что там я, -- ответил Плинио с натянутой улыбкой, --
вряд ли кого-нибудь интересует мое мнение. Разумеется, я -- за