из этапов, отрезком пути, временным пристанищем. Для этой белой
вороны Касталия вовсе не означала всего мира, Вальдцель для
Плинио был школой, как многие другие, а возвращение в "мир" не
несло с собой позора и кары. Его не ожидало вступление в Орден,
ему предстояли карьера, брак, политическая борьба, короче -- та
"реальная жизнь", о которой каждый касталиец втайне жаждал бы
узнать побольше, ибо "мир" представлялся касталийцу, как он
некогда представлялся кающемуся грешнику или монаху, чем-то
неполноценным и запретным, однако от этого не менее
таинственным, соблазнительным и влекущим. А Плинио ничуть не
скрывал своей принадлежности к этому миру, не стыдился ее,
напротив, он был горд ею. С мальчишеским полунаигранным рвением
он сознательно подчеркивал свою обособленность, пользуясь любым
поводом, чтобы противопоставить свои мирские воззрения и мерки
-- касталийским, выдавая свои за лучшие, более правильные,
естественные и человечные. При этом он часто ссылался на
"природу" и "здравый смысл", противопоставляя их искаженному и
чуждому жизни "духу школы", не скупился па громкие слова и
ярлыки, однако у него хватало вкуса и ума не прибегать к грубым
провокациям и по мере сил не переступать обычных для Вальдцеля
правил ведения диспутов. Защищая "мир" и наивную жизнь от
"высокомерной схоластической духовности" Касталии, он стремился
доказать, что способен добиться успеха оружием самого
противника; он отнюдь не желал играть роль дикаря, который в
слепоте своей топчет цветник" интeллeктуaльного образования.
В то время часто можно было наблюдать, как Иозеф Кнехт,
держась где-нибудь в задних рядах, внимательно слушал
ораторствующего Дезиньори. Любопытство, удивление и страх
охватывали Иозефа, когда Плинио уничтожал все свято чтившееся в
Касталии, все ставил под сомнение, высмеивал то, во что он,
Кнехт, верил. Но Иозеф замечая также, что далеко не все
присутствовавшие относились серьезно к подобным речам, многие
слушают Плинио только потехи ради, как слушают базарного
крикуна. Не раз при нем и возражали Плинио, то иронизируя над
его нападками, то опровергая их. Однако вечно около этого
вольнослушателя кто-нибудь да толкался, вечно он привлекал
внимание; и был у него под рукой противник или нет, всегда
что-то притягивало к Дезиньори, всегда он вводил в соблазн.
Иозеф, должно быть, чувствовал то же, что и остальные ученики,
толпившиеся окало оратора, встречая его тирады порой смехом, а
порой и удивлением, но, несмотря на робость, даже страх,
нападавший на него, когда он слышал подобные речи, Иозеф
одновременно ощущал и их чудовищную притягательную силу, и не
только потому, что они развлекали его, -- нет, они захватывали
его куда глубже. Разумеется, внутренне он не соглашался ни с
какими мыслями смелого оратора, нет, но имелись определенные
сомнения, о существовании которых или даже о возможности
существования которых достаточно было знать, чтобы они уже
причиняли боль. Вначале боль эта не очень, беспокоила: что-то
задевало его, что-то тревожило, рождая неопределенные чувства,
-- нечто среднее между буйным стремлением куда-то и нечистой
совестью.
Вот почему должен был настать час, и он настал, когда
Дезиньори заметил, что среди слушателей есть один, для которого
речи его нечто большее, нежели занятная или предосудительная
забава или просто утоление страсти к спорам. Это был молчаливый
светловолосый юнец в тонкими чертами, немного робкий на вид, он
краснел и конфузился, скупо отвечая на его, Плинио,
доброжелательные расспросы. "Должно быть, мальчишка давно уже
следит за мной", -- подумал Плинио, решив вознаградить его
каким-нибудь приветливым жестом и тогда уже полностью
завоевать; он пригласил Кнехта после полудня к себе в комнату в
гости. Однако к этому стеснительному и суховатому юноше не
так-то легко было подступиться! К удивлению своему, Плинио
заметил, что юнец сторонится его, не вступает в разговор, а
приглашение прийти в гости даже не принял. Это, в свою очередь,
раззадорило старшего, и он тут же начал обхаживать Иозефа,
сначала побуждаемый только самолюбием, а затем и всерьез, ибо
почувствовал в нем достойного противника, возможно, будущего
друга или, наоборот, врага. Не раз он видел Иозефа неподалеку
от себя, тот напряженно слушал, но тут же отступал, как только
Плинио хотел подойти к нему.
Такое поведение Иозефа имело свои резоны. Давно уже понял
он, что в лице этого вольнослушателя и чужака его ждет что-то
важное, быть может, прекрасное, какое-то расширение горизонта,
открытые, познание нового, но, может быть, и опасный соблазн,
во всяком случае, нечто, перед лицом чего ему надо было
выстоять. Своими первыми сомнениями, вызванными встречей с
Плинио, он поделился с Ферромонте, но Карло не обратил на них
никакого внимания, считая Плинио самонадеянным и много
воображающим о себе малым, которого незачем и слушать, -- и
сразу же снова погрузился в свои музыкальные упражнения. Что-то
подсказывало Иозефу: пойди к директору, поделись с ним своей
тревогой, своими сомнениями, но после того памятного разговора
у Иозефа не осталось и следа приязни к Цбиндену. Он не мог
пойти к нему и все рассказать, боясь, что его не поймут, или
еще того хуже: разговор о бунтаре директор воспримет как некий
донос. И вот, смущенный попытками Плинио дружески сблизиться с
ним, он обращается к своему доброжелателю и доброму гению,
Магистру музыки, и посылает ему подробное письмо, к счастью,
сохранившееся до наших дней. "Я еще не уяснил себе, -- пишет
он, -- надеется ли Плинио в моем лице приобрести
единомышленника или ему нужен собеседник. Надеюсь на второе.
Ведь стремление обратить меня в свою веру означало бы попытку
толкнуть меня на предательство, попытку разрушить всю мою
жизнь, неразрывно связанную теперь с Касталией. За ее пределами
у меня нет ни родителей, ни друзей, к которым я мог бы
вернуться, если бы у меня когда-нибудь возникло такое желание.
Но если дерзкие речи Плинио не имеют целью обратить меня или
оказать на меня определенное влияние, они все же очень смущают
меня. Хочу быть с вами, уважаемый Магистр, предельно
откровенным: образ мыслей Плинио несет в себе нечто такое, что
я не могу отмести простым нет; он взывает к какому-то голосу во
мне, который склонен порой согласиться с ним. Скорей всего это
голос самой природы, вступающий в противоречие с моим
воспитанием и свойственными нам взглядами. Когда Плинио именует
наших учителей и Магистров жреческой кастой, а нас, учеников,
послушным стадом выхолощенных баранов, то это, разумеется,
грубые и нарочитые слова, но какая-то правда, быть может, все
же в них есть, ведь иначе они бы меня не тревожили? Плинио
способен высказывать поразительные и обескураживающие вещи.
Например, так: Игра, по его мнению, -- рецидив
фельетонистической эпохи{1_1_0_04}, пустая и безответственная
игра с буквами, в которой мы растворили язык различных видов
искусства и науки; вся она состоит из одних ассоциаций, играет
с одними аналогиями. Или вот еще пример: доказательством
бессмыслицы всего нашего духовного образования и отношения к
жизни является наше сознательное бесплодие. Например, вы
анализируете, говорит он, законы, стили и технику всех
музыкальных эпох, а сами не создаете никакой новой музыки. Вы
читаете и толкуете Пиндара и Гете, говорит он, и стыдитесь сами
сочинять стихи. Все это такие упреки, от которых я не в силах
отделаться смешком. И они еще не самые страшные, не те, что
ранят меня больнее всего. Хуже, когда он, например, утверждает
будто мы, касталийцы, живем наподобие искусственно выведенных
певчих птиц, не зарабатывая себе на хлеб, не зная горестей и
борьбы за существование, не зная и не желая знать о той части
человечества, на труде и бедности которой зиждется наша
комфортабельная жизнь". Письмо заканчивается словами:
"Глубокочтимый Магистр, быть может, я злоупотребил Вашей
добротой и вниманием, -- я готов услышать из Ваших уст упрек.
Побраните меня, наложите на меня епитимью, буду только
благодарен Вам. Право, я нуждаюсь в Вашем совете. Некоторое
время я еще выдержу это состояние, но повернуть все в нужную
сторону -- для этого я слишком слаб и неопытен, и самое плохое,
что я не могу довериться нашему директору, разве что Вы мне это
строго прикажете. Вот почему я докучаю Вам тем, что постепенно
становится для меня все более тяжким бременем".
Ах, какую неоценимую услугу оказал бы нам ответ Магистра,
держи мы его, черным по белому, в наших руках! Но ответ был дан
устно. Вскоре после того, как Иозеф отправил письмо, Магистр
музыки посетил Вальдцель, чтобы принять экзамен, и в первый же
день своего пребывания наилучшим образом позаботился о своем
юном друге. Мы знаем об этом из рассказов самого Кнехта.
Магистр отнюдь не облегчил ему задачи. Он начал с тщательной
проверки школьных отметок Кнехта и в особенности его приватных
занятий, каковые Магистр нашел чересчур односторонними. В этом
он согласился с директором, настояв, чтобы Иозеф сам во всем
признался, последнему. Относительно того, как Иозефу вести себя
с Дезиньори, он оставил весьма определенные указания и уехал не
ранее, чем обсудил все с Цбинденом. Последствием был не только
примечательный и незабываемый для всех, кто был тому
свидетелем, поединок между Дезиньори и Кнехтом, но также и
совершенно новые отношения между Кнехтом и директором. Правда,
они и теперь не были задушевными и таинственными, как в случае
с Магистром музыки, но они прояснились, и напряженность
исчезла.
Новая роль, выпавшая на долю Иозефа Кнехта, надолго
определила всю его жизнь. Ему было дозволено принять
предложенную Плинио дружбу и, так сказать, с открытым забралом
встретить его атаки, причем учителя не должны были вмешиваться
или контролировать их. Главная задача, поставленная Магистром,
заключалась в следующем: Кнехту вменялось в обязанность
защищать Касталию от ее критиков, а весь диспут вести на самом
высоком уровне; это повлекло за собой, между прочим,
необходимость активного усвоения всех законов, существовавших в
Ордене и Касталии, отчетливого их осознания. Прошло немного
времени, и диспуты между подружившимися противниками приобрели
известность, ученики боялись пропустить хотя бы один из них.
Агрессивный, иронический тон Дезиньори утратил свою прежнюю
грубость, формулировки его стали осторожней и ответственней,
критика более конкретной. До этого на стороне Плинио были почти
все преимущества: он прибыл из "мира", обладал его опытом, его
методами и средствами нападения, да и в нем самом было что-то
от бездушности этого мира; из разговоров, ведшихся взрослыми в
доме Дезиньори, ему было известно примерло все, что этот мир
имел против Касталии. Но возражения Кнехта заставили его теперь
вонять: хоть он и знал свой мир недурно, лучше любого
касталийца, зато Касталию, ее дух "он знал куда хуже, нежели
те, для кого она была родным домом, одновременно родиной и
судьбой. Он стал понимать и постепенно даже признавать, что он
здесь гость, а не абориген, и что не только там, в его мире, но
и здесь, в Педагогической провинции, имеется вековой опыт и
кое-какие достижения, и здесь имеются традиции, даже своя
"природа", которую он знал только частично и которая теперь,
через своего гляшатая Иозефа Кнехта, требовала к себе уважения.
А Кнехт, чтобы лучше справляться с ролью апологета, вынужден