"архангел" увидит, что он дает нам курить, то его посадят в
одиночку. Словом, три дня мы терпели. На четвертый, ночью,
настал час расплаты. Парень утром проснулся... Да, забыл вам
сказать, что он каждый день утром, в обед и вечером перед
жратвой всегда молился, подолгу молился. Помолился он, значит,
и полез за своими мешками под нары. Мешки-то там лежали, но
тощие, сморщенные, как сушеная слива. Он -- в крик: меня, мол,
обокрали, оставили только клозетную бумагу, но потом замолчал,
минут пять подумал, решил, что мы пошутили и просто все
куда-нибудь припрятали. Вот и говорит, да так весело: "Эх вы,
мошенники, все равно вы мне все вернете. Ну и здорово это у вас
получилось!" Был у нас там один из Либени, тот ему и говорит:
"Знаете что, накройтесь с головой одеялом и считайте до десяти,
а потом загляните в свои мешки". Наш парень, как послушный
мальчик, накрылся с головой и считает: "Раз, два, три..." А
либенский говорит: "Не так быстро, считайте медленно!" Тот
снова давай считать, медленно, с расстановкой: "Раз... два...
три..." Когда сосчитал до десяти, слез со своей койки,
посмотрел в мешки, да как начал кричать: "Иисус Мария! Люди
добрые! Мешки пустые, как и раньше!" Посмотрели бы вы на его
глупую рожу! Мы чуть не лопнули со смеху. А либенский ему
снова: "Попробуйте, говорит, еще раз!" Так, верите ли, парень
до того обалдел, что попробовал еще раз, а когда увидал, что в
мешках опять нет ничего, кроме клозетной бумаги, начал колотить
в дверь и кричать: "Меня обокрали! Меня обокрали! Караул!
Отоприте! Ради бога, отоприте!" Само собой, моментально
прибежали надзиратели, позвали смотрителя и фельдфебеля Ржепу.
Мы все как один заявляем, что он помешался: дескать, вчера жрал
до самой поздней ночи и все сьел один. А он только плачет и
твердит свое: "Ведь крошки-то должны остаться". Стали искать
крошки и, конечно, не нашли. Не на таковских напали! Что сами
не могли слопать, послали почтой по веревке во второй этаж.
Ничего у нас не обнаружили, хотя этот дурак и ныл свое: "Но
ведь крошечки-то должны где-нибудь остаться!" Целый день он
ничего не жрал, только смотрел, не ест ли кто-нибудь чего, не
курит ли. На другой день он даже к обеду не притронулся, однако
вечером и гнилая картошка с капустой пришлись ему по вкусу.
Только с той поры он уже больше не молился, когда напускался на
ветчину и яйца. Потом один из нас каким-то чудом разжился
махоркой, и тут впервые он с нами заговорил,-- дескать, дайте и
мне затянуться. Черта с два мы ему дали!
-- А я боялся, что вы дадите,-- заметил Швейк.-- Этим бы
вы испортили весь рассказ. Такое благородство встречается
только в романах, а в гарнизонной тюрьме это было бы просто
глупостью.
-- А темную вы ему не делали? -- спросил кто-то.
-- Нет, забыли.
В шестнадцатой открылась неторопливая дискуссия, следовало
сделать скупердяю темную или нет. Большинство высказалось "за".
Разговор понемногу затих. Арестанты засыпали, скребя под
мышками, на груди и на животе, где вшей в белье водится
особенно много. Засыпали, натягивая завшивевшие одеяла на
голову, чтобы не мешал свет керосиновой лампы.
В восемь часов Швейка вызвали и приказали идти в
канцелярию.
-- Налево у двери канцелярии стоит плевательница. Там
бывают окурки,-- поучал Швейка один из арестантов.-- А на
втором этаже стоит еще одна. Лестницу метут в девять, так что
там сейчас что-нибудь отыщется.
Но Швейк не оправдал их надежд. Больше в шестнадцатую он
не вернулся. Девятнадцать подштанников судили и рядили об этом
на все лады.
Веснушчатый ополченец, обладавший самой необузданной
фантазией, объявил, что Швейк стрелял в своего ротного
командира и его нынче повели на Мотольский плац на расстрел.
Глава X. ШВЕЙК В ДЕНЩИКАХ У ФЕЛЬДКУРАТА
I
Швейковская одиссея снова развертывается под почетным
эскортом двух солдат, вооруженных винтовками с примкнутыми
штыками. Они должны были доставить его к фельдкурату. Эти двое
солдат взаимно дополняли друг друга: один был худой и
долговязый, другой, наоборот, маленький и толстый; верзила
прихрамывал на правую ногу, маленький -- на левую. Оба служили
в тылу, так как до войны были вчистую освобождены от военной
службы. Оба с серьезным видом топали по мостовой, изредка
поглядывая на Швейка, который шагал между ними и по временам
отдавал честь. Его штатское платье исчезло в цейхгаузе
гарнизонной тюрьмы вместе с военной фуражкой, в которой он
явился на призыв, и ему выдали старый мундир, ранее
принадлежавший, очевидно, какому-то пузатому здоровяку, ростом
на голову выше Швейка. В его штаны влезло бы еще три Швейка.
Бесконечные складки, от ног и чуть ли не до шеи,-- а штаны
доходили до самой шеи,-- поневоле привлекали внимание зевак.
Громадная грязная и засаленная гимнастерка с заплатами на
локтях болталась на Швейке, как кафтан на огородном пугале.
Штаны висели, как у клоуна в цирке. Форменная фуражка, которую
ему тоже подменили в гарнизонной тюрьме, сползала на уши.
На усмешки зевак Швейк отвечал мягкой улыбкой и ласковым,
теплым взглядом своих добрых глаз.
Так подвигались они к Карлину, где жил фельдкурат. Первым
заговорил со Швейком маленький толстяк. В этот момент они
проходили по Малой Стране под галереей.
-- Откуда будешь?
-- Из Праги.
-- Не удерешь от нас?
В разговор вмешался верзила. Поразительное явление: если
маленькие толстяки по большей части бывают добродушными
оптимистами, то люди худые и долговязые, наоборот, в
большинстве случаев скептики. Следуя этому закону, верзила
возразил маленькому:
-- Кабы мог, удрал бы!
-- А на кой ему удирать?-- отозвался маленький толстяк.--
Он и так на воле, не в гарнизонной тюрьме. Вот пакет у меня.
-- А что там, в этом пакете? -- спросил верзила.
-- Не знаю.
-- Видишь, не знаешь, а говоришь...
Карлов мост они миновали в полном молчании. Но на Карловой
улице маленький толстяк опять заговорил со Швейком:
-- Ты не знаешь, зачем мы ведем тебя к фельдкурату?
-- На исповедь,-- небрежно ответил Швейк.-- Завтра меня
повесят. Так всегда делается. Это, как говорится, для
успокоения души.
-- А за что тебя будут... того? -- осторожно спросил
верзила, между тем как толстяк с соболезнованием посмотрел на
Швейка.
Оба конвоира были ремесленники из деревни, отцы семейств.
-- Не знаю,-- ответил Швейк, добродушно улыбаясь.-- Я
ничего не знаю. Видно, судьба.
-- Стало быть, ты родился под несчастливой звездой,--
тоном знатока с сочувствием заметил маленький.-- У нас в селе
Ясенной, около Йозефова, еще во время прусской войны тоже вот
так повесили одного. Пришли за ним, ничего не сказали и в
Йозефе повесили.
-- Я думаю,-- скептически заметил долговязый,-- что так,
ни за что ни про что, человека не вешают. Должна быть
какая-нибудь причина. Такие вещи просто так не делаются.
-- В мирное время,-- заметил Швейк,-- может, оно и так, а
во время войны один человек во внимание не принимается. Он
должен пасть на поле брани или быть повешен дома! Что в лоб,
что по лбу.
-- Послушай, а ты не политический? -- спросил верзила. По
тону его было заметно, что он начинает сочувствовать Швейку.
-- Политический, даже очень,-- улыбнулся Швейк.
-- Может, ты национальный социалист?
Но тут уж маленький, в свою очередь, стал осторожным и
вмешался в разговор.
-- Нам-то что,-- сказал он.-- Смотри-ка, кругом пропасть
народу, и все на нас глазеют. Если бы мы могли где-нибудь в
воротах снять штыки, чтобы это... не так бросалось в глаза. Ты
не удерешь? А то, знаешь, нам влетит. Верно, Тоник? --
обратился он к верзиле.
Тот тихо отозвался:
-- Штыки-то мы могли бы снять. Все-таки это наш человек.--
Он перестал быть скептиком, и душа его наполнилась состраданием
к Швейку.
Они вместе высмотрели подходящее место за воротами, сняли
там штыки, и толстяк разрешил Швейку пойти рядом.
-- Небось курить хочется? Да? -- спросил он.-- Кто
знает...
Он хотел сказать: "Кто знает, дадут ли тебе закурить,
перед тем как повесят",-- но не докончил фразы, поняв, что это
было бы бестактно.
Все закурили, и конвоиры стали рассказывать Швейку о своих
семьях, живущих в районе Краловеградца, о женах, о детях, о
клочке землицы, о единственной корове...
-- Пить хочется,-- заметил Швейк.
Долговязый и маленький переглянулись.
-- По одной кружке и мы бы пропустили,-- сказал маленький,
почувствовав, что верзила тоже согласен,-- но там, где бы на
нас не очень глазели.
-- Идемте в "Куклик",-- предложил Швейк,-- ружья вы
оставите там на кухне. Хозяин в "Куклике" -- Серабона, сокол,
его нечего бояться. Там играют на скрипке и на гармонике,
бывают уличные девки и другие приличные люди, которых не
пускают в "репрезентяк".
Верзила и толстяк снова переглянулись, и верзила решил:
-- Ну что ж, зайдем, до Карлина еще далеко.
По дороге Швейк рассказывал разные анекдоты, и они в
чудесном настроении пришли в "Куклик" и поступили так, как
советовал Швейк. Ружья спрятали на кухне и пошли в общий зал,
где скрипка с гармошкой наполняли все помещение звуками
излюбленной песни "На Панкраце, на холме, есть чудесная аллея".
Какая-то барышня сидела на коленях у юноши потасканного
вида, с безукоризненным пробором, и пела сиплым голосом:
Обзавелся я девчонкой,
А гуляет с ней другой.
За одним столом спал пьяный сардинщик. Время от времени он
просыпался, ударял кулаком по столу, бормотал: "Не выйдет!" --
и снова засыпал. За бильярдом под зеркалом сидели три девицы и
хором кричали железнодорожному кондуктору:
-- Молодой человек, угостите нас вермутом!
Неподалеку от музыкантов двое спорили о какой-то Марженке,
которую вчера во время облавы "сцапал" патруль. Один утверждал,
что видел это собственными глазами, другой же уверял, будто
вчера она с одним солдатом пошла спать в гостиницу "Вальшум".
У самых дверей, в компании штатских, сидел солдат и
рассказывал о том, как его ранили в Сербии. Одна рука у него
была на перевязи, а карманы набиты сигаретами, полученными от
собеседников. Он то и дело повторял, что больше уже не может
пить, а один из компании, плешивый старикашка, без устали его
угощал.
-- Да выпейте уж, солдатик! Кто знает, свидимся ли когда
еще? Велеть, чтоб вам сыграли? Попросить "Сиротку"?
Это была любимая песня лысого старика. И действительно,
минуту спустя скрипка с гармошкой завыли "Сиротку". У старика
выступили слезы на глазах, и он затянул дребезжащим голосом:
Чуть понятливее стала,
Все о маме вопрошала,
Все о маме вопрошала.
Из-за другого стола послышалось:
-- Хватит! Ну их к черту! Катитесь вы с вашей "Сироткой"!
И, прибегнув к последнему средству убеждения, вражеский
стол грянул:
Разлука, ах, разлука --
Для сердца злая мука.
-- Франта,-- позвали они раненого солдата, когда, заглушив
"Сиротку", допели "Разлуку" до конца.-- Франта, брось их, иди
садись к нам! Плюнь на них и гони сюда сигареты. Брось
забавлять этих чудаков!
Швейк и его конвоиры с интересом наблюдали за всем
происходящим. Швейк,-- он часто сиживал тут еще до войны,--
пустился в воспоминания о том, как здесь, бывало, внезапно
появлялся с облавой полицейский комиссар Драшнер и как его
боялись проститутки, которые сложили про него песенку. Раз они