больно хорошо она играет, не для такой публики это, "они ведь
что поизящнее оценить не в состоянии". А второй раз не повезло,
когда Рут взялась фотографировать на свадьбах. Снимки у нее
мрачные какие-то выходили, словно завтра война, и ни один
ретушер тут ничего не мог поделать. Впечатление такое, что вот
веселятся, а завтра вместе с гостями в траншеях очутятся или в
газовой камере.
Тогда Рут дизайном занялась, рисовала акварелью красиво
обставленные комнаты и возможных клиентов приманивала: хотите, у
вас такие же будут, уж постараюсь. Я-то всего лишь ей пособлял
неумело, драпировки развешивал, демонстрировал на стене образцы
обоев, записывал, что клиенты по телефону передадут, бегал по
разным поручениям, подбирая ткани по лавкам, и так далее. Раз
как-то спалил рулон бархата на обивку, больше тысячи он стоил.
Понятно теперь, почему наш сын никогда ко мне уважения не
испытывал.
Да и с какой, собственно, стати?
Бог ты мой, мать-то из сил выбивается, чтобы семья удержалась
на плаву, каждый цент считает. А папаша, безработный, вечно всем
только мешает, сам ничего не умеет, да еще из-за этого его
курения рулон обивочной ткани сгорел, который стоит целое
состояние.
Он, видите ли, в Гарварде обучался! Больно оно нужно,
гарвардское образование, спасибо за честь!
Рут, кстати, маленького роста была, миниатюрная такая, кожа с
медным отливом, волосы черные, прямые, на лице скулы выпирающие,
а глаза запавшие, глубоко посажены. Когда я ее впервые увидел -
в Нюрнберге это случилось, в тысяча девятьсот сорок пятом году,
- она была в армейских штанах и гимнастерке, сидевших на ней
мешком, и принял я ее за цыганенка. Мне тридцать два в тот год
стукнуло, я на армию работал, но сам был штатский. Все еще
неженатый. Штатским я оставался всю войну, но власти у меня,
случалось, побольше было, чем у генералов с адмиралами. И вот
попал я в Нюрнберг, первый раз увидел, как война все
раскурочила, - глазам не поверишь. Меня командировали проследить
за размещением и питанием делегаций союзников - американцев,
англичан, французов, русских, когда трибунал начнет судить
военных преступников. До этого я на разных курортах в
Соединенных Штатах устраивал восстановительные центры для наших
солдат, понаторел в этих делах, с отелями связанных.
С немцами я как диктатор должен был держаться, когда дело
касалось продуктов, напитков там и номеров в гостиницах. Был у
меня служебный автомобиль, белый мерседес, для экскурсий
предназначенный - с откидным верхом, четыре дверцы, по ветровому
стеклу что спереди, что сзади. Сирена на нем установлена. А над
передними колесами дырочки для флажков. Я, понятное дело,
американский флажок закрепил. Молодые скажут: ну и машина, такая
разве что во сне пригрезится, - а на самом деле ее к годовщине
свадьбы в доброе мирное время подарил супруге Генрих Гиммлер,
придумавший концлагеря. Куда ни поеду, шофер меня везет, он же
охранник. Если не забыли, отец мой тоже шофером-охранником у
миллионера был.
И вот катим мы как-то августовским полднем по главной улице,
по Кёнигштрассе. Трибунал, который военных преступников судит, в
Берлине собрался, но переедет в Нюрнберг, как только я все что
нужно тут приготовлю. Улица еще там, сям мусором всяким
завалена. Пленные немцы расчищают полосу движения, а за ними
американская военная полиция присматривает, да так строго -
оказывается, негритянскому подразделению это дело поручено.
Тогда в армии у нас еще сегрегация была. Либо сплошь черный
полк, либо сплошь белый, это не считая офицеров, потому что
офицеры все равно почти всегда одни белые. Не скажу, чтобы мне
это тогда чем-то странным казалось. О черных я вообще ничего не
знал. В особняке Маккоуна черной прислуги не было, и в школах
моих кливлендских черных тоже не было. Даже когда я коммунистом
стал, ни одного черного среди моих приятелей не появилось.
У церкви Святой Марты на Кёнигштрассе - крыша снесена прямым
попаданием бомбы - мой мерседес остановил патруль. Американская
военная полиция, белые. Ищут таких, которые не там, где им
полагается быть, - цивилизацию-то уже начали восстанавливать по
кирпичику. Дезертиров ищут из всех армий, какие ни есть, включая
американскую, а также еще не опознанных военных преступников, и
свихнувшихся, и просто уголовный элемент, который поразбежался с
приближением фронта, и граждан Советского Союза - кого немцы
угнали, а кто сам к ним переметнулся, и теперь вот на родину
возвращаться для них труба: посадят, а то и к стенке. Но все
равно надо было, чтобы русские к себе в Россию вернулись, а
поляки в Польшу, а мадьяры в Венгрию, и эстонцы в Эстонию, и так
далее. В общем, каждый пусть домой собирается, неважно, что там
да как.
Любопытно, подумал я, где же полиция переводчиков берет, мне-
то вот никак не удается подыскать толковых. Особенно мне нужны
были такие, которые по три языка знают, чтобы помимо немецкого и
английского могли еще с французами объясняться или с русскими.
Да к тому же воспитанные должны быть люди, приятные в обращении,
и чтобы я на них мог положиться. Вышел я из мерседеса своего,
решил взглянуть, как проводят опросы задержанных. И вижу - ну,
дела! - всем мальчишка такой заправляет цыганистого вида. Ясное
дело, это Рут была. Ей в санпропускнике голову обрили, чтобы
вывести вшей. Штаны, гимнастерка на ней армейские, но ни погон
нет, ни знаков различия. Любо-дорого было смотреть, как она с
каким-то живым скелетом управляется, которого полицейские
привели, - выпытывает, кто он и откуда. На семи языках, кажется,
пробовала с ним заговорить, нет, на восьми, и до того легко с
одного на другой переходит, совсем как пианист, который пробует
разные тональности. И жестикуляция при этом меняется, руки
словно другие.
И вдруг, вижу, скелет этот в лад ей начинает шевелить руками,
и звуки издает похожие, как будто они друг с другом в рифму
заговорили. Рут потом рассказывала: македонец он оказался,
крестьянин югославский. А разговор у них по-болгарски шел. Его
немцы угнали в Германию, хоть он на фронте вовсе и не был, и
заставили работать так, словно он раб какой, - линию Зигфрида
укреплять надо было. По-немецки он так и не выучился. И теперь
хочет в Америку - так он Рут сказал, - чтобы стать там богатым
человеком. Думаю, отправили его назад, в Македонию эту.
Рут было тогда двадцать шесть, только последние лет семь до
того она скверно питалась - все турнепс да картошка, - что
выглядела как засохший кустик, и не поймешь: мужчина? женщина?
Оказывается, она патрулю этому случайно на глаза попалась всего-
то час назад, и ее взяли, потому что она знала столько языков.
Сержанта их патруля спрашиваю: сколько ж ей лет? - А он в ответ:
пятнадцать, наверно. Он думал, мальчишка это, просто голос еще
не поломался.
Усадил я ее к себе в мерседес, на заднее сиденье,
расспрашиваю, кто она да что. Выяснилось, ее весной, месяца
четыре назад, освободили из концлагеря, и с тех пор она так вот
и бродит, боится обращаться в комиссии, которые ей могли бы
помочь. А то бы отлеживалась сейчас в госпитале для перемещенных
лиц. Но как-то не хотелось ей кому-нибудь чужому свою судьбу
вверять, хватит уже. И решила, что станет просто скитаться по
дорогам совсем одна, ну как юродивые скитаются, и так вот
попробует просуществовать без крыши над головой. "Меня, -
говорит, - никто пальцем не тронет, и я никого не обижу. Живу
себе, как птички вольные живут. Ой, как хорошо было. Только
Господь Бог да я, и больше никого".
Я вот что подумал, на нее глядя: она на Офелию похожа, та
ведь, когда жизнь стала невыносимой, точно так же скукожилась и
в лирику пустилась. У меня книжка с "Гамлетом" под рукой,
посмотрим-ка, что Офелия распевала, когда уж не могла разумно
объяснить, что с ней такое творится, - ерунду какую-то,
помнится. Ага, вот:
А по чем я отличу
Вашего дружка?
Плащ паломника на нем
Странника клюка.
Помер, леди, помер он,
Помер, только слег.
В головах зеленый дрок,
Камушек у ног. *
/* Перевод Б.Пастернака. /
И дальше в том же духе.
Рут, одна из миллионов Офелий, бродивших по Европе после
второй мировой войны, потеряла сознание в моем мерседесе, на
заднем сиденье.
Я ее доставил в официально еще не открывшийся госпиталь на
двадцать коек в Кайзербурге, это роскошный такой замок.
Госпиталь предназначался исключительно для работающих в
трибунале. Главным врачом там состоял один мой гарвардский
однокурсник, доктор Бен Шапиро, он в студенческие годы тоже
коммунистом был. А теперь он подполковник медицинской службы. В
Гарварде, когда я там учился, евреев по пальцам можно было
пересчитать. Точно определенная квота существовала, причем
небольшая: вот столько-то евреев принять каждый год, и ни одного
больше.
- Ну что, Уолтер, какие проблемы? - спрашивает. А я Рут на
руках вношу, она так в себя и не пришла. Весила она - платок
носовой тяжелее.
- Видишь, - говорю, - девушка вот. Еще дышит. Послушал бы,
как она на разных языках говорит. Обморок у нее, понимаешь. А
больше ничего про нее не знаю.
У Бена целый штат был сиделок, поваров, техников и так далее,
делать им нечего, а уж лекарства, продукты - все самое лучшее,
что на армейских складах нашлось, пациенты-то высокопоставленные
ожидались. Так что Рут такую медицинскую помощь получила, какой
тогда нигде в мире нельзя было получить, причем бесплатно. А
почему? Главным образом, думаю, потому, что мы с Беном в
Гарварде на одном курсе учились.
Примерно год спустя, 15 октября тысяча девятьсот сорок
шестого, Рут стала моей женой. Нюрнбергский процесс закончился.
В тот день, когда мы поженились и, похоже, сделали своего
единственного ребенка, рейхсмаршал Герман Геринг надул тех, кто
его вешать собирался, - цианистый калий проглотил.
Витамины да соли разные Рут на ноги поставили, да еще белки,
а главное, само собой, уход заботливый, с любовью. Всего три
недели в госпитале провела, а вижу, становится настоящей
интеллигенткой из Вены - остроумной, жизнерадостной. Взял я ее
на службу в качестве своего личного переводчика, и всюду она со
мною разъезжала. С помощью еще одного знакомого по Гарварду,
незаметного полковника, который в Висбадене в службе тыла рабо-
тал - уж наверняка на черном рынке промышлял, - удалось мне кое-
какую одежку для нее раздобыть, за которую - ума не приложу,
отчего, - не пришлось выложить ни доллара. Шерсть шотландская,
все хлопковое из Египта, а шелк, надо полагать, прямиком из
Китая. Туфли французские, к тому же сделанные еще до войны.
Помню, одна пара из крокодиловой кожи была, и к ней сумочка
такая же. Цены этому барахлишку не было, ведь по всей Европе, да
и Северной Африке тоже, нигде бы магазинчика такого не
отыскалось, чтобы подобный товар в те годы предлагал. И размеры
- ну в точности как на Рут сделано. Приволокли ко мне в офис
картонные коробки с этими сокровищами, которые на черном рынке
раскопали, а в коробках, мол, бумага, документы размножать, -
собственность королевских военно-воздушных сил Канады. Привезли
это добро двое неразговорчивых молодых людей, армейской
санитарной машиной воспользовались, какая осталась от немцев.
Один из них - Рут сразу догадалась - бельгиец был, а другой
литовец, как моя мать.
Принял я доставленное, на самое крупное нарушение пошел, пока
состоял чиновником государственных служб, да что крупное -
единственное это было у меня нарушение - до Уотергейта. И пошел
я на него из-за любви.
Про любовь я с Рут разговоры повел, сразу как она из
госпиталя выписалась и поступила ко мне на работу. Она же в
ответ все шуточки, все замечания всякие проницательные - только
очень уж мрачно она настроена была. Считала, и должен признать -
не без причины, что люди все до одного по природе своей злые, и
нет особой разницы, мучители они, жертвы или так себе,
безучастные наблюдатели. Ничего от них, говорит, ждать не