окружения. Ты родился в этом городе, ты живешь в нем, умрешь. Ты знаешь об этом
городе все, до скончания света... Все тебе намозолило глаза. Ты прошел множество
стадий: любопытства, привязанности, уважения, пассивного интереса, безразличия,
отвращения. Когда живешь всю жизнь в одном городе, тебя начинают, в конце
концов, интересовать облака. Климат, погода, перемены света. И сначала кажется,
что та же история должна повториться и здесь, в Нью-Йорке. Но Нью-Йорк чересчур
альтернативен - чисто зрительно, я имею в виду. Это другая, в сущности, система.
Тут колоннаду поди найди. Да? И инерцию восприятия, которая дома так помогала,
здесь не обрести. Потому что, по сути, дело не в смене колорита или пейзажа, а
просто в инерции. В прерванной рутине, и пока вновь обретешь это ощущение, не
знаю, сколько времени пройти должно.
Волков: Об этом я и хотел спросить. Вы не ощущаете, что Нью-Йорк - именно
Нью-Йорк, а не Новая Англия - осторожно, постепен-
170 Диалоги с Иосифом Бродским
но начинает требовать своего места в ваших стихах? Или он так и остается в этом
смысле чужим?
Бродский: Если уж говорить серьезно, петербургский пейзаж классицистичен
настолько, что становится как бы адекватным психическому состоянию человека, его
психологическим реакциям. То есть по крайней мере автору его реакция может
казаться адекватной. Это какой-то ритм, вполне осознаваемый. Даже, может быть,
естественный биологический ритм. А то, что творится здесь, находится как бы в
другом измерении. И освоить это психологически, то есть превратить это в твой
собственный внутренний ритм, я думаю, просто невозможно. По крайней мере,
невозможно для меня. Да и не интересует меня особенно это. Надо сказать, сие
никому не удалось, не только человеку, который приехал, что называется, едва ли
не в гости. Но это не удалось и туземному человеку Единственную попытку каким-то
образом переварить Нью-Йорк и засунуть его в изящную словесность совершил Харт
Крейн в своем "Мосте". Это замечательные стихи. Там столько всего... Но
естественным путем Нью-Йорк в стихи все же не вписывается. Это не может
произойти, да и не должно, вероятно. Вот если Супермен из комиксов начнет писать
стихи, то, возможно, ему удастся описать Нью-Йорк.
Волков: Разве другие поэты за это не брались?
Бродский: Я помню только еще одну очень серьезную попытку, ее предпринял
Федерико Гарсиа Лорка. Но из этого номера тоже, на мой взгляд, ничего не вышло.
Кроме одной замечательной метафоры - "серая губка", или что-то в этом роде.
Потому что когда на некотором расстоянии, с некоторым отстранением, смотришь на
панораму Нью-Йорка, - действительно, похоже на губку.
Волков: Живя здесь, я вижу, что стихи Лорки о Нью-Йорке чересчур уж злобные.
Бродский: Но пьесы у него замечательные. Конечно, лучший испанский поэт -
Антонио Мачадо, а не Лорка. К сожалению, Мачадо в Нью-Йорке не побывал. Ужасно
обидно.
Волков: И все же, так или иначе, переход на англоязычные рельсы представляется
неминуемым? Он уже начался, кажется?
Бродский: Это и так, и не так. Что касается изящной словесности - это
определенно не так. Что до прозы - это, о Господи, полный восторг, конечно. И я
ужасно рад. Когда пишешь на иностранном языке... Когда приходится писать на
иностранном языке, это подстегивает. Может, я переоцениваю свое участие в
русской литературе (именно участие), но мне это, в общем, надоело. Прозы, эссе я
в России не писал. И если уж здесь, на Западе приходится писать прозу, то, по
крайней мере, надо себя как-то развлечь. А большего развлечения, чем писать на
иностранном языке, я не знаю. И, в конце концов, почему "на иностранном"? Я
считаю, что два языка - это норма. В России, кстати, так оно всегда и было. В
старые добрые времена. Я, конечно, понимаю что услышать такое уместно скорее из
уст русского дворянина,
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 171
нежели из уст русского еврея. Но стихи на двух языках писать невозможно, хотя я
и пытался это делать.
Волков: Помнится, в первом номере возобновившего свой выход высоколобого "Кэньон
Ревью" был помещен сделанный вами перевод стихотворения Владимира Набокова - с
русского на английский. Возникла интересная историко-лингвистическая ситуация.
Что вы испытывали, переводя набоковское стихотворение?
Бродский: Ощущения были самые разнообразные. Прежде всего, полное отвращение к
тому, что я делаю. Потому что стихотворение Набокова - очень низкого качества.
Он вообще, по-моему, несостоявшийся поэт. Но именно потому, что Набоков
несостоявшийся поэт, - он замечательный прозаик. Это всегда так. Как правило,
прозаик без активного поэтического опыта склонен к многословию и
велеречивости... Итак, отвращение. Когда издатели "Кэньон Ревью" предложили мне
перевести стихотворение Набокова, я сказал им: "Вы что, озверели, что ли?" Я был
против этой идеи. Но они настаивали - я уж не знаю, исходя из каких соображений
(было бы интересно проследить психологические истоки этой настойчивости). Ну, я
решил - раз так, сделаю, что могу. Это было с моей стороны такое
озорство-неозорство. И я думаю, между прочим, что теперь - то есть по-английски
- это стихотворение Набокова звучит чуть-чуть лучше, чем по-русски. Чуть-чуть
менее банально. И, может быть, вообще лучше переводить второстепенных поэтов,
второсортную поэзию, как вот стихи Набокова. Потому что чувствуешь, как бы это
сказать... большую степень безответственности. Да? Или, по крайней мере, степень
ответственности чуть-чуть меньше. С этими господами легче иметь дело. Если бы
меня попросили переводить Марину Ивановну Цветаеву, Бориса Леонидовича
Пастернака, то я бы сильно задумался. Хотя черт его знает! В конце концов, это
просто дело досуга. То есть будь я посвободней внутренне - как и внешне, впрочем
- то этим, может быть, и следовало заняться всерьез. Но до этого никогда не
дойдет, я надеюсь. Потому что это был бы - полный позор.
Волков: Когда вы пишете стихи, обращаетесь ли вы при этом к какой-то
подразумеваемой аудитории?
Бродский: Знаете, как Стравинский ответил на подобный вопрос? По-моему, Роберт
Крафт спросил у Стравинского: "Для кого вы пишете?" Тот ответил: "Для себя и для
гипотетического alter ego". Все.
Волков: А это гипотетическое alter ego в вашем случае говорит, вероятно,
по-русски?
Бродский: Пожалуй... Точнее, я и не задумывался о том, на каком языке оно
говорит.
Волков: И где оно в таком случае живет, это alter ego?
Бродский: А черт его знает. Это его личное дело.
Волков: Вы помните рассуждения Набокова в связи со сделанным им самим переводом
"Лолиты" на русский? Он говорил, что не пони-
172 Диалоги с Иосифом Бродским
мает сам, какой внутренний импульс толкнул его на эту работу. Он, дескать, даже
не представляет себе возможного читателя.
Бродский: Я вам должен сказать, что это именно психология прозаика. Прозаик
задумывается о подобных вещах, поэт - нет. Дело в том, что разница между людьми,
занимающимися изящной словесностью, и теми, кто занимается прозой, чрезвычайно
велика. Вообще подразделение литературы на прозу и на поэзию началось именно с
возникновением прозы. Ибо только в прозе такое разделение и могло быть выражено.
Искусство по природе, по сути своей иерархично. Сознание литератора тоже
иерархично, автоматически; в этой иерархии поэзия стоит выше прозы. Хотя бы
потому, что поэзия старше. Поэзия вообще-то очень странная вещь. Она - достояние
и троглодита, и сноба. Она может быть произведена и в каменном веке, и в самом
новейшем салоне. В то время как для прозы необходимо развитое общество, развитая
структура, какие-то устоявшиеся классы, если угодно. Тут уж можно начать
рассуждать как марксист и даже не ошибиться. Поэт работает с голоса, со звука.
Содержание для него не так важно, как это принято думать. Для поэта между
фонетикой и семантикой разницы почти нет. Поэтому поэт чрезвычайно редко
задумывается - кто же на самом деле составляет его аудиторию. То есть, по
крайней мере, он задумывается над этим гораздо реже, чем прозаик. Цветаева
высказалась как-то замечательным образом, она сказала: "Чтение ~ есть соучастие
в творчестве". И это замечание именно поэта. Прозаик такого никогда бы не
сказал. Толстой этого ни в коем случае не сказал бы. Потому что познание - это в
самом деле соучастие. Что есть познание, то есть разгадка преступления? Именно
психическое соучастие, соучастие воображения. Поэтому поэт... То есть я не хотел
бы начать говорить от имени поэтов... "Я - поэт"... Роберт Фрост говорил:
"Сказать, что я поэт - значит сказать, что я хороший человек". Да? Но могу
сказать, что очень редко встречал я людей этой профессии, которые серьезно
задумывались бы, для кого они пишут. Это их в основном спрашивают, для кого они
пишут. И в зависимости от ответа начинаются большие или меньшие неприятности.
Волков: Как вы относитесь к такому парадоксальному явлению: многие из тех, кого
можно было бы назвать лидерами современной русской культуры, в данный момент
живут вне метрополии, на Западе? Такова ситуация в прозе, поэзии, музыке,
балете, философии.
Бродский: Ну Господи... Я не думаю, что это действительно так. Может быть,
сегодня это так. Мы вообще склонны временную ситуацию принимать за постоянную.
Если говорить о творчестве, о создании нового искусства, то я вообще не думаю,
что нынче происходит нечто, что могло бы быть так названо. Создание нового
русского искусства, литературы - такого вообще, по-моему, сегодня нету. Если
угодно, нигде нету. Нигде. Ни в России, ни на Западе. Так что хотя бы поэтому
трудно говорить о лидерах. Я понимаю, что тут уже возникают подо-
Жизнъ в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 173
зрения в ложной скромности. Может быть, я пишу стихи лучше, чем другие. Я с этим
совершенно согласен. Ибо иначе я этим делом и не занимался бы. Но я не думаю,
что это обуславливает какое-либо лидерство. Я бы вот как сказал, если уж на то
пошло. Действительно, в настоящий момент на Западе живет огромное количество
талантливых русских людей. Дело в том, что русские люди - всегда в той или иной
степени выходцы из России. Они всегда активно участвовали в культурной жизни
Запада. Ну возьмите я не знаю кого - Дягилева, Бакста, Стравинского, кого
хотите. С литературой это было несколько иначе, но и с литературой было.
Волков: Тургенев последние двадцать лет жизни провел главным образом за
границей, умер в Буживале.
Бродский: Что Тургенев, а Федор Михайлович Достоевский! А Николай Васильевич,
простите, Гоголь!
Волков: "Мертвые души" написаны в Риме, о чем...
Бродский: ...о чем всегда забывают. Да? Все! Господи, почти все! За исключением
бедного Александра Сергеевича Пушкина, которому...
Волков: ...которого не выпустили. Ему не дали визы.
Бродский: Совершенно точно, не дали визы. А так - практически все, кто хотел,
могли уехать на Запад, жить или умирать. Баратынский вон умер в Италии.
Волков: Тютчев тоже десятилетиями жил на Западе, сложился там как поэт.
Бродский: И ничего, никто не шумел по этому поводу. А Герцен? Ну там, правда,
политика была замешана. Замечательный, кстати сказать, стилист Герцен. Только
врет очень много. У меня есть один знакомый в Лондоне. Ну, знакомый - это не то
слово... Сэр Исайя Берлин. У него студент был, который занялся Герценом и
раскопал герценовскую переписку - я уж не помню с кем. Как раз самый момент
приезда Герцена в Англию. И вот он пишет в Россию - туманы, то-се,
пятое-десятое. И в каждом письме: туманы, туманы, туманы. Так этот англичанин
решил проверить лондонские газеты. И - абсолютно никаких туманов! Федор
Михайлович Достоевский тоже был, между прочим, совершенно чудовищный лжец,
царство ему небесное. Я помню как, гуляя по Флоренции, набрел на дом, где он
жил. Он оттуда посылал отчаянные письма домой - что вот, дескать, денег нет. А
дом этот бьш напротив Палаццо Питти. То есть, через Понте Веккио, напротив
Палаццо Питти. Простенько.
Волков: Яновский, друг Достоевского, подтверждает, что как раз в те дни, когда