Волков: Что вы показываете в Нью-Йорке своим приятелям (или приятельницам) из
России? Что красивого и что безобразного? Потому что здесь и того, и другого
навалом.
Бродский: Вообще-то я не нахожу безобразным то, что признается за таковое здесь,
в Нью-Йорке. Это просто, как я уже говорил, другой эстетический ряд. Поэтому я
обязательно показываю Гарлем - в районе 140-х, 150-х улиц, и не на западной
стороне, а на восточной. Это потрясающее зрелище - Бронкс, со всеми этими
жуткими разрушенными кварталами. Другой обязательный аттракцион - нью-йоркское
метро, причем этим метро нужно пользоваться, ездить в нем и жить, а не просто
разок сунуть нос. Тогда метро становится одним из самых примечательных зрелищ в
Нью-Йорке. Что еще? Ну, "Серкл Лайн", то есть окружная линия, - пароход,
делающий круг вокруг острова Манхэттен.
Волков: А Кони-Айленд? Европейцы считают нужным навестить Кони-Айленд, чтобы
порадоваться тому, как разваливается и загнивает Нью-Йорк.
Бродский: Нет, это неинтересно. Это - ЦПКиО. А вот в Чайнатаун сходить,
действительно, чрезвычайно занимательно. Затем южная оконечность Манхэттена,
район Уолл-стрит. Это качественно иное явление, иной принцип в смысле
архитектуры. Я помню, моя приятельница приехала первый раз в Нью-Йорк - из
Англии. Ну это все равно что из России, то же самое. И я повел ее в район
Уолл-стрит, часов в семь-восемь вечера, когда все там пустеет, смотреть на
небоскребы. И она сказала по поводу этих небоскребов любопытную вещь. Дескать,
все это замечательно тем, что здания эти сообщают тебе твой подлинный масштаб.
Потому что в Европе масштаб не тот. Там здания, если и не нормальной пропорции,
то все же находятся более или менее под контролем твоего воображения. В
Нью-Йорке же и пропорции, и воображение твое абсолютно отметаются в сторону, как
не имеющие никакого отношения к реальности.
Волков: А с вами за время житья здесь приключались какие-нибудь специфически
нью-йоркские истории?
Бродский: Нет, просто попадаешь время от времени примерно в те же
катастрофические ситуации, что и в отечестве. А так ничего особенного не
происходило. Но я помню, как мне приснился первый стопроцентно нью-йоркский, как
мне представляется, сон. Приснилось, что мне нужно отсюда, из Гринвич-Виллиджа,
отправиться куда-то на 120-ю или 130-ю улицу. И для этого мне надо сесть на
метро. А когда я подхожу к метро, то вдруг вижу, что весь этот Бродвей - то есть
отсюда до, скажем, Гарлема или даже дальше - поднимается и становится
вертикально! То есть вся эта длинная улица внезапно превратилась в жуткий
небоскреб. И поэтому метро перестает быть метро, а становит-
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 179
ся лифтом. И я поднимаюсь куда-то, ощущая при этом, что Бродвей становится на
попа! Это было потрясающее ощущение! Вероятно, тут была какая-то эротика. И
доехав таким образом до 120-й улицы, я выхожу из лифта на перекресток, как на
лестничную площадку. Это был совершенно новый для меня масштаб сна.
Волков: Я, кстати, хотел спросить - есть ли, по-вашему, разница между эротикой
европейской и американской?
Бродский: Насколько я могу судить, являясь, как бы это сказать, субъектом, как,
впрочем, и объектом этого дела - никакой особенной разницы нет. Может быть, люди
здесь менее склонны к резиньяции, но это, я думаю, сейчас довольно-таки
универсальное явление.
Волков: Еще один момент, для человека из России довольно-таки диковинный. В
Нью-Йорке по официальным данным не менее двадцати процентов населения -
гомосексуалисты. А здесь, в Виллидже, я думаю, пропорция обратная, то есть
гетеросексуалов не больше двадцати процентов. И к этому, насколько я могу
заметить, эмигранты из России привыкают не сразу. Но привыкают. Недавно мы с
Марианной гуляли по нашему району, недалеко от Линкольн-центра. Было хорошее
воскресное утро, солнышко светило, парочки влюбленные шли навстречу одна за
другой. И, глядя на них, я подсознательно испытывал какое-то неудобство. Что-то
казалось мне непривычным. А дело в том, что большинство парочек были - мужчина и
женщина. Между тем как я уже привык к тому, что если идет парочка навстречу, то
это обязательно - мужчина и мужчина. Потому что сексуальная демография нашего
района уже приближается к гринвич-виллиджской.
Бродский: В этой области, как и везде, Нью-Йорк - "самый-самый". Вот тут у меня
рядом - Кристофер-стрит, самая главная улица по этой части в Штатах и, тем
самым, в мире. Но на меня это никакого особенного впечатления не производит.
Здесь огромное количество девиц, и, в общем, на меня хватает.
Волков: Вам когда-нибудь здесь, в Гринвич-Виллидже, мужчина предлагал союз да
любовь?
Бродский: Ни разу. Только однажды очень пьяный негр стал, значит, излагать мне
все это дело. Но исключительно, я думаю, по соображениям пьяного красноречия, а
не в порыве любовных чувств.
Волков: В Нью-Йорке образовалась довольно-таки значительная русскоязычная
община. Становится ли колония языковая также и артистической колонией? Ощущаете
ли вы, что взаимная потребность в общении увеличивается?
Бродский: В моем случае каких-то качественно новых приобретений - в смысле
дружбы - среди соотечественников нет. Единственный человек, с которым я был мало
знаком в России, - это Миша Барышников. Здесь мы с ним видимся довольно часто -
просто потому, что он совершенно потрясающий человек. Человек потрясающего ума и
интуиции. Человек, который - помимо всего прочего! - знает
180 Диалоги с Иосифом Бродским
стихов на память гораздо больше, чем я... Вообще, теоретически, вся эта идея -
артистической колонии - абсолютно фиктивная. Эта идея выросла из традиции XIX
века. В Америке такое просто немыслимо, противоестественно. То есть идет против
естества страны. Потому что идея богемы, идея колонии артистов возникает только
в централизованном государстве. Она возникает как зеркальное отражение этой
централизации: чтобы сомкнуться, чтобы противостоять. Поэтому идея богемы,
по-моему, может выжить только в современной Москве. Поскольку более
централизованного государственного аппарата, чем там, в данный момент просто не
существует. То есть Москва - это пока что имперская столица, действительно. Ведь
в чем идея артистической колонии? В противостоянии поэта и тирана. А это
возможно только тогда, когда, скажем, вечером в опере они встречаются. Тиран
сидит в ложе - поэт в партере. Он представляет себя карбонарием, в воображении
своем он вытаскивает револьвер. А вообще-то он бормочет нечто сквозь зубы и
бросает гневный взгляд. Вот и вся идея богемы. Существует другая идея. Идея
объединения людей эстетического - в принципе конечно же этического - знания. Как
ирландские монахи, которые пытались сохранить знание, культуру, литературу,
язык. То, что происходит сегодня - и в России, и здесь, - с этим на самом-то
деле не имеет ничего общего. Хотя все мы помним, что Россия - страна с огромными
ресурсами, с невероятными человеческими возможностями. И какой бы отток
культуры, интеллигенции из нее ни происходил, она рано или поздно из своих недр
что-нибудь эдакое выдаст и всех удивит. Это, если угодно, количественный эффект.
Это просто огромная страна, огромная культура. А в том, что касается литературы,
- один из самых грандиозных языков. И поэтому совершенно неизбежно, что в недрах
этого языка возникнут явления, которые всех нас будут сводить с ума. Независимо
от того, где будет находиться человек, говорящий или пишущий на этом языке - в
Москве, Питере, Париже или Нью-Йорке.
Волков: А как вы с Барышниковым здесь встретились?
Бродский: Это очень странно, но как мы встретились я, ей-богу, не могу
вспомнить. Но одно могу сказать: он на меня произвел - и производит -
колоссальное впечатление. Причем вовсе не своими качествами танцовщика, тем
более, что в этой области я специалистом ни в коем роде не являюсь. А прежде
всего - своим совершенно невероятным природным интеллектом. Я вообще отношусь к
людям, которые меня моложе, с некоторым - как бы это сказать? Ну, как
старшеклассники относятся к приготовишкам? Такой взгляд сквозь пальцы, да? А
Барышников моложе меня почти на десять лет. Но Барышников - это существо
абсолютно уникальное. Он родился день в день с Вольфгангом Амадеем Моцартом. И у
них, я думаю, масса общего. Вообще же, если говорить о людях, с которыми меня
судьба и обстоятельства свели вне России, то это, в первую очередь, Оден. Это
Стивен Спендер,
Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова: осень 1978-зима 1990 181
Сюзен Зонтаг, Дерек Уолкот, Чеслав Милош, сэр Исайя Берлин... Вот знакомства, за
которые я благодарен судьбе в связи со своим перемещением в пространстве. Имея в
виду профессиональные, литературные дела. И это Барышников, если говорить не о
литературе, а о чисто человеческих отношениях. Вот имена, которые сразу же
приходят в голову, если иметь в виду людей, которые пользуются определенной
известностью. Но меня-то как раз в них интересует не столько их известность или
деятельность, сколько какие-то иные их качества. Хотя и естественно смотреть на
человека сквозь призму его деятельности. Но на Барышникова, между прочим, я
сквозь призму его деятельности не смотрю.
Волков: Здесь я познакомился с рядом незаурядных людей, в разное время бежавших
из России. И в разговорах с ними выяснил, что побег для них - страшная
психологическая травма, незаживающая рана, даже если с того дня прошло
шестьдесят лет. Некоторые стараются эту травму скрыть. Другие, напротив, охотно
ее "психоанализируют". Вас из России фактически выслали. Мы с Марианной - просто
уехали, хотя и не без существенных неприятностей. И это тоже было травмой. И
боль до сих пор не прошла. Барышников совершил побег. Вы с ним говорили об этом?
Обсуждали эту проблему с психологической точки зрения?
Бродский: Мы говорили об этом, Миша рассказывал, как это произошло. Но
психологизировать и тем более обобщать тут трудно, потому что всякий раз это,
видимо, происходило определенным, уникальным образом.
Волков: Это все-таки, должно быть, очень страшно - убежать. Потому что ты
обрубаешь все мгновенно. А "нормальный" отъезд - это как-никак постепенный
процесс.
Бродский: Мне-то кажется, что для русского человека нового времени нет более
естественной мысли, чем о побеге. Это естественное состояние его ума и души.
Причем до октябрьского переворота такой эмоциональной необходимости у русского
человека, по-видимому, не возникало. А ежели она возникала, то он платил
городовому или дворнику червонец, и тот через три или четыре дня приносил ему
заграничный паспорт. Это Ахматова мне рассказывала, она так во Францию уезжала.
Я могу сказать, что сама идея побега, конечно, во многом импульсивного
характера. И в случае с Барышниковым импульс сыграл свою роль. Хотя он,
натурально, об этом думал заранее и неоднократно, просто должен был думать. Но в
итоге, я думаю, это все-таки был скорее импульс, нежели решение, взвешенное со
всех сторон. Хотя именно Барышников - постольку, поскольку я его знаю - свои
поступки обыкновенно взвешивает и рассматривает с разных сторон. Эта
аналитическая способность в нем совершенно поразительна. Это такой анализ,
который не занимает много часов, дней напряженных размышлений. У Барышникова это
все просто постоянно варится в голо-
182 Диалоги с Иосифом Бродским
ве... Когда я говорю, что для русского человека идея побега довольно
естественна, то опираюсь и на свой опыт. Я, например, помню, что в тюрьме и
ссылке половину времени думал о том, как бы сбежать. Впрочем, как и находясь на
свободе. У меня были всякие проекты - например, убежать на воздушном шаре. Или
на подводной лодке с моторчиком от пылесоса. Я уж не помню, что тогда мне
приходило в голову. Но это все было не очень серьезно, просто идеи, вроде
изобретения велосипеда или вечного двигателя. Один раз, правда, проект побега на
самолете зашел довольно далеко.-Я отказался от него только в самый последний
момент. И это произошло не из-за страха, а просто жалко стало, что не увижу
каких-то людей. И, кроме того, кем я был тогда? Пацаном девятнадцати лет.