когда какой-то корреспондент с ее слов (а может, и сам выдумал) тиснул в
газете сенсационное сообщение, что Люшка порывает с дедовским методом
доения коров и отныне берется дергать коров за четыре соска одновременно -
по два в каждую руку. Тут-то все и началось. Выступая в Кремле на съезде
колхозников, Люшка заверила собравшихся и лично товарища Сталина, что с
отсталой прежней технологией покончено отныне и навсегда. А на реплику
товарища Сталина: "Кадры! Кадры!" обязалась обучить своему методу всех
доярок своего колхоза. "А получится ли у всех?" - лукаво спросил товарищ
Сталин. "Да ведь у каждой доярки, товарищ Сталин, по две руки", - бойко
сказала Люшка и выставила вперед собственные ладони. "Правильно", -
улыбнулся товарищ Сталин и кивнул головой. С тех пор уже и вовсе не видели
Люшку в родном колхозе. То она заседает в Верховном Совете, то
присутствует на совещании, то принимает английских докеров, то беседует с
писателем Лионом Фейхтвангером, то получает орден в Кремле. Пришла к Люшке
большая слава. Газеты пишут про Люшку. Радио говорит про Люшку.
Кинохорникеры снимают фильмы про Люшку. Журнал "Огонек" печатает на
обложке Люшкин портрет. Красноармейцы пишут, хотят жениться.
Совсем замоталась Люшка. Прискачет на день-другой в родную деревню,
подергает корову за соски перед фотоаппаратом и дальше. Сессия в
сельхозакадемии, встреча с писателями, выступление перед ветеранами
революции... И от журналистов никакого спасения. Куда Люшка, туда и они.
Для них сама Люшка стала уже не хуже дойной коровы. Строчат про нее
статьи, очерки, песни слагают. Да и сама она, совсем ошалев, поверила уже,
что эти все журналисты только для того и созданы, чтобы готовить ей
доклады, описывать ее жизнь и фотографировать.
Возникло и ширилось так называемое мякишевское движение. Мякишевки
(появилось такое название) брали обязательства, заполонили верховные
органы, делились опытом через газеты и красовались на киноэкранах. Коров
доить стало совсем некому.
14
- Ну что с вами делать! - с досадой обратился к народу парторг. - Вы
вот собрались и стоите. И думаете, что организованно стоите. А я отселя,
сверху, что-то никакой организованности не замечаю. Я замечаю только, что
каждый норовитнстать взад, чтобы потом первым бечь к магазину. И вам
никому не стыдно. Хоть бы землячку свою постеснялись. Ведь она у нас
легендарная. Лично с товарищем Сталиным. неоднократно встречалась. А с ней
корреспонденты. Они ведь могут про все написать. Я вас, товарищ
корреспондент, - обратился он к одному из приехавших, - лично прошу,
пропишите и пропечатайте на весь Советский Союз. Пропишите, что в нашем
колхозе народ несознательный. Везде сознательный, а здесьснет. Пускай
станет им стыдно. Разбрелись, растянулись, как стадо, честное слово. А
ну-ка давайте все в кучу, да потеснее. И ежели вы не умеете сами по себе
стоять, как положено, то я вам скажу так: мужики все возьмитесь за руки, а
бабы в середку. Вот и стойте. Хотя так тоже плохо. А хлопать кто будет?
Под руки беритесь. Теперь другое дело.
Наведя таким образом порядок, Килин предоставил слово Люшке. Люшка
вышла вперед, помолчала немного и начала тихо и по-домашнему.
- Бабы и мужики! - сказала она. - Тяжелое горе обрушилось на нас с
вами. Коварный враг напал на нашу страну без объявления войны. А ведь еще
надавно притворялись друзьями. Будучи в Москве два года назад, мне
довелось видеть ихнего Риббентропа. Правду скажу, не произвел он на меня
впечатления. Мужичонка невидный, ну навроде нашего, допустим... - она
поискала глазами, с кем сравнить, хотя сравнение заготовила загодя... - да
навроде Степки Фролова, ну, конечно, побашковитей. Улыбается, все на своем
шпрехен зи дейч тосты провозглашает, однако и тогда еще мне Климент
Ефремович Ворошилов сказал на ухо: "Ты, Люша, не смотри, что он такой
приветливый, на самом деле камень за пазухой ох какой держит". И теперь
часто вспоминаю я слова Климента Ефремовича и думаю, да, действительно,
камень, булыжник держали эти господа за пазухой. Бабы и мужики! Теперь,
когда случилось такое несчастье, нам больше и делать ничего не остается,
как сплотиться вокруг нашей родной партии, вокруг лично товарища Сталина.
Вот буду в Москве, увижу его, родного, разрешите сказать от вашего имени,
что все труженики нашего хозяйства все силы отдадут... да не лезь ты в
глаза со своим аппаратом, - неожиданно, и ко всеобщему удовольствию
повернулась она к корреспонденту, снимавшему ее, вися на перилах, - сбоку
сымай. Все силы отдадут делу повышения урожайности. Все для фронта, все
для победы! - Она помолчала, помедлила, собираясь с мыслями. И тихо
продолжила: - К вам, бабы, обращение особое. Не сегодня завтра мужики
наши, наши отцы, наши мужья, наши братья уйдут защищать свободу. Война
есть война, может, и не кажному удастся вернуться. Но пока они будут там,
мы здесь одни останемся. Трудно придется. И робята малые, и в избе надо
прибрать, и сготовить, и постирать, и за своим огородом приглядеть, и о
колхозном деле не забывать. Хотим мы того или нет, а теперича кажной за
двоих, за троих придется работать. И за себя, и за мужиков. И мы это
должны выдюжить и выдюжим. Мужики! Идите на фронт, выполняйте свой
мужеский долг, защищайте нашу Родину от супостатов до последнего. А насчет
нас не беспокойтесь. Мы вас заменим...
Люшка говорила просто, доходчиво, и стоявшие внизу то плакали, то
улыбались сквозь слезы. Да и сама Люшка несколько раз приложила платочек к
глазам. А потом вместе со своими корреспондентами села в "эмку" и, подняв
пыль столбом, укатила в свои высокие сферы.
После митинга, как было обещено, поделили соль, спички и мыло. Своя
доля досталась и Нюре: полкуска мыла, кулек соли да спичек два коробка.
Домой она вернулась - уже вечерело. Чонкин сидел у окна и при помощи шила
и суровой нитки (дратвы не было) пытался привести в порядок ботинки.
- Вот, - Нюра выложила на стол свою добычу. - Дали.
Чонкин взглянул без интереса.
- Может, завтра все же приедут, - сказал он со вздохом.
- Кто? - спросила Нюра.
- Кто, кто, - рассердился Чонкин. - Война идет, а я тут... Нюра
ничего не сказала. Достала из печки гороховый суп, донесла до стола и
расплакалась.
- Ты чего? - удивился Чонкин.
- Что ж это ты так на войну-то рвешься? - сквозь слезы сказала Нюра.
- Да неужто ж тебе там будет лучше, чем у меня?
15
Гладышеву не спалось. Он таращил во тьму глаза, вздыхал, охал и ловил
на себе клопов. Но не клопы ему спать мешали, а мысли. Они вертелись
вокруг одного. Своим глупым вопросом на митинге Чонкин смутил его душу,
пошатнул его, казалось бы незыблемую веру в науку и научные авторитеты.
"Почему лошадь не становится человеком?" А в самом деле, почему?
Прижатый Афродитой к стене, он лежал, думал. Действительно, каждая
лошадь работает много, побольше любой обезьяны. На ней ездят верхом, на
ней пашут, возят всевозможные грузы. Лошадь работает летом и зимой по
многу часов, не зная ни выходных, ни отпусков. Животное, конечно, не самое
глупое, но все же ни одна из всех лошадей, которых знал Гладышев, не стала
еще человеком. Не находя сколь-нибудь удобного объяснения такой загадке
природы, Гладышев шумно вздохнул.
- Ты не спишь? - громким шепотом спросила Афродита.
- Сплю, - сердито ответил Гладышев и отвернулся к стене.
Только стал одолевать его сон, как проснулся и заплакал Геракл.
- Ш-ш-ш-шшш-шш, - зашикала на него Афродита и, не вставая, стала
качать с грохотом люльку. Геракл не унимался. Афродита спустила ноги с
кровати, вынула Геракла из люльки и дала ему грудь. Ребенок успокоился и
зачмокал губами. Кормя его, Афродита одной рукой возилась в люльке, должно
быть, меняя пеленки. Но когда она опять положила его в люльку, Геракл
снова заплакал. Афродита трясла люльку и напевала:
Баю-баюшки-баю
Спи, Геруша, на краю...
Дальше слов она не знала и до бесконечности повторяла одно и то же:
Баю-баюшки-баю
Спи, Геруша, на краю...
Наконец ребенок уснул. Затихла Афродита, стал засыпать и хозяин дома.
Но только он закрыл глаза, как совершенно явственно услышал, как открылась
наружная дверь. Гладышев удивился. Неужто он, ложась спать, не запер ее? А
если даже и так, то кто бы это мог в столь поздний час, видя, что в окнах
нет света, беспокоить людей? Гладышев насторожился. Может, померещилось?
Нет. Кто-то прошел через сени, теперь впотьмах шарил по коридору. Шаги
приближались, и вот уже со скрипом растворилась и дверь в комнату.
Гладышев приподнялся на локте, напряженно вглядываясь в темноту, и, к
своему великому удивлению, узнал в вошедшем мерина по кличке Осоавиахим.
Гладышев потряс головой, чтобы прийти в себя и убедиться, что все это ему
не чудится, но все было действительно так, и Осоавиахим, который был был
хорошо знаком Гладышеву, ибо именно на нем Кузьма Матвеевич обычно возил
на склад продукты, собственной персоной стоял посреди комнаты и шумно
дышал.
- Здравствуйте, Кузьма Матвеич, - неожиданно сказал он человеческим
голосом.
- Здравствуй, здравствуй, - сознавая странность происходящего,
сдержанно ответил Гладышев.
- Вот пришел к тебе, Кузьма Матвеич, сообщить, что теперя стал я уже
человеком и продукты более возить не буду.
Мерин почему-то вздохнул и, преступая с ноги на ногу, стукнул копытом
об пол.
- Тише, тише, - зашикал Гладышев, - робенка разбудишь. - Пододвинув
слегка Афродиту, он сел на кровати и, чувствуя необыкновенную радость от
того, что ему, может быть, первому из людей, пришлось стать свидетелем
такого замечательного феномена, нетерпеливо спросил:
- Как же тебе удалось-то стать человеком, Ося?
- Да оно вишь как получилось, - задумчиво сказал Осоавиахим, - я в
последнее время много работал. Сам знаешь, и продукты возил со склада, и
навозом не брезговал, и пахать приходилось - ни от чего не отказывался, и
вот в результате кропотливого труда превратился я, наконец, в человека.
- Интересно, - сказал Гладышев, - это очень интересно, только на ком
я теперь буду продукты возить?
- Ну уж это дело твое, Кузьма Матвеич, - покачал головой мерин, -
придется подыскать замену. Возьми хотя бы тюльпана, он еще человеком не
скоро станет.
- Почему ж так? - удивился Гладышев.
- Ленивый потому что, все норовит из-под палки. Пока его не ударишь,
с места не стронется. А чтоб человеком стать, надо бегать, знаешь, как?
Ого-го-го! - он вдруг заржал, но сразу спохватился. - Извини, Кузьма
Матвеич, дают еще себя знать лошадиные пережитки.
- Ничего, бывает, - простил Кузьма Матвеевич. - Ну, а интересно мне
знать, что ты теперь предполагаешь делать? В колхозе останешься или как?
- Навряд, - вздохнул Осоавиахим. - Мне тут теперь с моим талантом
далать нечего. Подамся, пожалуй, в Москву, профессорам покажусь. Может, с
лекциями буду выступать. Эх, Кузьма Матвеич, жизнь для меня теперя только
лишь начинается, женился бы, детишек нарожал для дальнейшего прогресса
науки, да вот не могу.
- Почему же?
- Еще спрашиваешь, - горько усмехнулся Осоавиахим. - Ты же сам восемь
лет назад мне чего сделал? Лишил необходимых для продолжения рода частей
организма.
Неудобно стало Гладышеву. Он смутился и даже как будто бы покраснел,
хорошо, что темно и не видно.
- Извини, друг, Ося, - сказал он искренне. - Если б же ж я знал, что
ты человеком станешь, да нешто я бы позволил. Я-то думал, конь он и есть