Правда, все фразы очень короткие.
Если обратиться к литературным аналогиям, это более всего напоминает
искусство лейтенанта Шайскопфа из "Уловки-22". Огромной и скрытой работой он
добился от кадет своей роты церемониального шага с руками, неподвижно
прижатыми к бокам. И когда на параде изумленное невиданным зрелищем
командование вопросительно воззрилось на Шайскопфа, он звенящим от торжества
голосом известил:
- Смотрите, полковник! Они не машут руками!
Продолжение этой истории одной лошади было вполне в духе довлатовских
произведений. Годом спустя я обсуждал с художником оформление своей книжки
"Легенды Невского проспекта".
- На заднюю сторонку обложки дадим выброски, - решил художник. Он любил
и умел делать прекрасные гравюры на заглавие, в общем самоценные, а в
остальном предпочитал идти по кратчайшей линии наименьшего сопротивления. И
подкрепил позицию эаботой о моей пользе: - Книга должна выглядеть
рекламисто. У тебя есть всякие там рецензии о тебе?
Он унес папку с вырезками и через неделю ознакомил меня с эскизом.
Верхняя из четырех беспощадных цитат гласила:
"У нас тут прогремел М. Веллер из Таллинна, бывший ленинградец. - С.
Довлатов. Нью-Йорк". Угадайте, чья фамилия была обведена скорбной рамочкой.
- Ну как? - довольно спросил он.
- Слушай, - сказал я, - там, вроде, было еще одно слово в оригинале.
Дай-ка поглядеть... вот: "некий М.Веллер".
- Не просто чекой, - сказал художник. - Я понимаю. Вышеупомянутой
чекой. Отзынь. Мы не в армии, ты не сержант.
Художники требуют подхода. Я налил и рассказал историю. Художник
выслушал историю и пришел в негодование.
- Что значит - "некий"? Ху на ху! Какого хрена? По-первых, он отлично
знал, кто некий, а кто какий. Во-вторых, справедливость должна
торжествовать. В-третьих, Довлатов тоже ленинградец, на ленинградской книге
это очень уместно: я долго думал. В-четвертых, с паршивой овцы хоть шерсти
клок. Отходы - в производство. В-пятых, он бы оценил, я думаю, изящество
ситуации.
Он задумался и заржал. За пределами искусства все художники циники.
Я тоже задумался, но ржать не стал. Я люблю циников. Я сам циник. А
циники сентиментальны.
Меня вдруг, что называется, пронзила печаль. Я представил ощущения
Довлатова, писавшего это письмо. Чужой в Америке. Без языка. Эмигрантский
круг. Признание на родине еще не пришло. А кто-то, моложе, приехал после
него из того же Ленинграда в тот же Таллинн, и издал книги, печатается,
принят в СП, удачливый ловкач, и звонит ему в Нью-Йорк, и публикует его в
таллиннском журнале, и пьет с его бывшими друзьями, откуда взялся, стал там
своим, и посылает свою книжку, вышедшую в издательстве, где двенадцать лет
назад, в прошлой неудавшейся жизни, должны были издать его...- так мало
того, еще и в Нью-Йорке, в его теперешних кругах, этот самый еще и чего-то
прогремел. Все мы все понимаем, а все-таки горько бывает, господа...
О покойниках - правду или ничего. Если кто что-то значил в твоей жизни,
ты продолжаешь относиться к нему как к живому, просто отсутствующему.
Продолжаешь говорить о нем, как и раньше, и шутить, и разговаривать с ним, и
спорить. Только он уже не скажет тебе ничего нового. Поэтому оставлять за
собой последнее слово в споре с тем, кто уже не сможет возразить, нехорошо.
Черт. Я оставил аа собой последнее слово. И ржать мне тут было нечего.
Но я зря так надеялся. Случай оказлся не тот. У меня был когда-то
рассказ, где покойник на похоронах последнее слово оставляет за собой.
И тут ведь последнее слово осталось за ним!
Говорю недавно по телефону с Генисом. Лотман - Букер, Таллинн -
Нью-Йорк, ля-ля - шарк-шарк, общие знакомые: узкий круг и тонкий слой.
Довлатов!
- Мы с Сережей были близкие друзья.
- Вот как.
- Он мне о нас говорил. Очень высоко отзывался.
- Гм? Не знал.
- Да, причем чтобы Довлатов, который очень редко, почти никогда не
отзывался хорошо о прочитанных вещах, знаете...
- М-угу...
- А вы не читали, в газете "Литератор" опубликовано его письмо Дару? он
вас там очень хвалит, просто очень.
- Дару? - опасливо переспросил я. - Нет... не знаю. Я знаю, было
опубликовано письмо Арьеву, где он обо мне упоминал.
- Нет, Дару. Вы знаете, есть такой - Дар?
- М-м, слышал, конечно.
- И вот там. в "Литераторе"...
- В каком "Литераторе"? Есть "Петербургский литератор" (если он еще
выходит, они ведь в Питере погорели всем домом), был "Московский
литератор"...
Мою реакцию на сообщение можно было назвать непритворной
заинтересованностью.
- Ей-Богу, точнее не помню, мне недавно привезли из России чемодан
литературы, еще не все в картотеке рассортировано.
Слышимость с Нью-Йорком отличная, но вразумительности нс прибавляла: я
подозревал игру в испорченный телефон. Уточнил:
- Давно это было?
- Н-не помню точно...
- Года два назад?
- Не-ет, месяца два-три.
Такие дела. Я тщился уяснить: новый поворот, мотор не ревет... еле
лапками колышет: сдох. Свет погасшей звезды. Клевещешь, Перси, на него:
клевещешь! Но представляю мнение Гениса о моем взыгравшем тщеславии после
этого занудства.
На этой новости мы и распрощались, два иностранца, два русских
литератора еврейской национальности и заграничного местожительства.
- Тере-тере, - сказал он.
- Бай-бай, - сказал я.
Иностранцем становишься постепенно.
Постепенно перестаешь обращать внимание на мелочи: что автобусы почище
и в них не толкаются, что улицу переходят только ни зеленый, что при этом
идущая с поворота машина всегда тебя пропускает, а давая тебе дорогу на
"зебре", тормозит трамвай, что все спокойны и нигде не лезут без очереди;
привыкаешь в такси здороваться с шофером, привыкаешь к сдержан-ности в
общении и к пунктуальности встреч, что новогодние елки ставят чуть раньше,
на римское Рождество, с ним можно поздравить, сделать подарок; привыкаешь к
климату: погода бывает разная; привыкаешь, что в гостях не кормят обедом,
что часто слышишь нерусскую речь, что вместо таблички "переучет" -
"инвентура".
Как привыкаешь к новой моде, и вот она уже естественна глазу,
естественны пограничники и таможенники в поезде и аэропорту - обычные люди
за обыденной мелкой процедурой, как авто-бусные ревизоры; естественно
постоять да визой (раньше было - за водкой, за хлебом, за носками, какая
разница), зато в очереди аа билетами стоять не надо, чисто и свободно.
Естественно, что время идет, и далекие друзья приезжают к тебе все реже, и
язык местных русских газет становится понемногу провинциальным, а российские
газеты есть в киосках не всегда, редко, иногда. Сокра-щается время
телевещания, долго поговаривают об отключении, ну, нет уже петербургского
канала, и российский исчез, остался Останкинский по вечерам: к приему
финского телевидения при-вык давно, а здесь появляются новые каналы, гонят в
основном американские сериалы, и в их зву-ковом фоне начинаешь различать,
понимать американскую речь, а эстонская обычна; что с того.
Какая, в сущности, разница, что деньги считаешь на кроны, уже не
сбиваясь по инерции назвать их рублями, что переезжаешь на финские йогурты,
датское пиво и американские сигареты: тот же пейзаж за окном, те же люди,
разве что машипы меняются, так это везде так. Однажды замечаешь, что
перестал выносить мусорное ведро: весь мусор спихивается в яркий пластиковый
пакет из-под очередной покупки, и сам этот мусор нарядный и пестрый:
баночки, коробочки, бутылочки, не имеющие ничего общего с когдатошними
помоями. Замечаешь при очередных российских катаклизмах свое приятное ( ...
? ) ощущение безопасной непричастности: твоей семьи это не касается, тебе
лично не грозит. На Рождество получаешь стандартное поздравление Прези-дента
Республики, на четырех языках, русского нет, нет в документах и на вывесках.
Хлопаешь шампанским под звон новогодних курантов Кремля в телвке, звонишь
родным и друзьям в загра-ницы - с пожеланиями, а здегь еще только
одиннадцать, и через час хлопаешь еще раз, по местному времени, и звонишь в
Белоруссии и Израили, там время то же.
Ты просто живешь здесь, а мог бы жить в другом месте, что из того;
внутри тебя ничего не меняется; человек есмь; страсти, мысли, убеждения,
привязанности и интересы - все прежнее.. Хау! мы с вами одной крови - вы и
я.
Россия - остается своей: ты приезжаешь - здор-рово, ребята! Смотришь в
лица, прочее мелочи. И по дороге от лица до лица - шизеешь: от грязи, бьющей
в глаза, нерадивой и бесстыдной нищеты, нормальной окружающим; от
обшарпанных прилавков, вонючих лестниц, колдобистого асфальта; от дебильной
медлительности кассирш и неприязни продавцов, от грубости равнодушия н
просто-ты жульничества, агрессивной ауры толпы, где каждый собран за себя
постоять, раздрызганности упрессованного телами транспорта, нежилой
неуютности кабинетов и коридоров, от неряшливой дискомфортности редких кафе
и убогой пустоты аптек. Таксист - хам, редактор - враль, слово не держится,
в метро духотища, водка - отрава, вязким испарением прослоена атмосфера,
тягучий налет серости на всем, и от этой вселенской неустроенности устаешь:
сам процесс жизни делается тебе труден неизвестно отчего.
И вдруг обнаруживаешь в себе остраненную и отстраненную независимость:
ребята, я уже нездешний. Я уже живу за границей. Достоинство и отрада
свободы - мягкая улыбка: я ни от кого ничего не хочу, мне ни от кого ничего
не надо, я - вне, отдельный; я даже нетвердо знаю, что тут у вас происходит
и по каким правилам на какие ставки вы играете.
И не просто хочешь домой: нет, в главном тебе здесь нравится,
интересно, здесь твои друзья, здесь решаются дела и судьбы, здесь кипит
жизнь - это, вроде. и твоя тоже настоящая жизнь, впеча-тления, события,
новости, знакомства, планы, все это хорошо, - но при этом одновременно
хочется жить дома. Там. И не то чтоб там лучше - нет, там никак, скучно,
духовно пусто, одиноко, привычно, нормально: как раньше, как обычно; как
всегда. Чуждо. И кажется, будто там для тебя внутренне ничего не изменилось
и будто сам ты внутренне не изменился, но и здесь ч у ж д о ! тяжело:
неприятно; непривычно; з а в и с и м о . Не твое. Ты был отсюда. Но ты уже
не отсюда.
Россия, в которой жил, живет в твоем естестве тою, неизменной, живет в
рефлексах и менталь-ности и по песчинке исподволь меняется вместе с твоей
памятью и тобою самим. А настоящая Россия меняется реально. Ты следишь за
событиями, переживаешь их умом и нервами - но не шкурой. Ты дышишь другим
воздухом. И ты замучишься входить в эту воду дважды.
И Ганапольскому в "Эхе Москвы" на вопрос: ну как тебе Москва? - я мог
ответить честно только одно: ребята, в этой сверхгигантской куче дерьма
оскорбительно и непереносимо все. Кроме одного: но ребята, вы все здесь...
И давно мне напоминает эта грустная метаморфоза гениальный среди прочих
рассказ Брэдбери "Были они смуглые и золотоглазые". Как колонисты на Марсе
постепенно и незаметно для себя превращаются в марсиан, и уже удивленно не
приемлют прибывших землян, а те ломают головы, где ж колонисты и откуда ж
эти марсиане. Метафора иммиграции. Особенно применимая сейчас к русским,
безо всяких волевых и сознательных шагов и подготовки оказавшимся в
"ближ-нем зарубежье". (Это еще где войны нет...) Для себя я называю его
"межграничье".
"Межграничье" - так я назвал телефильм, который сделал в январе