ленинградского населения: три Эстонии с довеском.
- Он тоже писатель. В газете работал.
- Где он печатался-то?
- Да говорят же: вроде тебя.
Это задевало. Это отдавало напоминанием о малых успехах в карьере. Я не
люблю тех, кто вроде меня. Конкурент существует для того. чтобы его утопить.
Я не интересовался салонами, компаниями и "внутрилитературными движениями
рукописей", слово андеграунд еще не употреблялось, как и слово тусовка.
- Серенька был, можно сказать, первое перо Дома Печати.
Мое перо, трудолюбивый и упрямый ишак, не хотело писать для Дома
Печати. Мне было тридцать, и пять лет я не делал для заработка ни строчки.
Халтура - смерть. Но для книги требовалась прописка, а для прописки
авторитетная работа. В детстве доктора говорили, что у меня повышенный
рвотный рефлекс.
Над первым материалом, заметкой о знатной учительнице, я потел и
скрежетал неделю. Я добивался глубин мысли, блеска стиля и изысканной
лаконичности - при сохранении честности. Я был ишак.
В результате истачал маленький газетный шедевр. Главный редактор,
человек добрый настолько, что редакция жрала его поедом, не давясь
отсутствующим хребтом, Вольдемар Томбу, тактично подчеркнул несколько строк:
- Вот вы пишете: ибо во многой мудрости много печали... Разве на самом
деле это так? Вы правда так думаете?..
- Э... - замялся я. - Но вндь это, в общем, фраза известная, расхожая,
так сказать... из классики.
Томбу помолчал. Спросить откуда не позволяло его положение. Насчет
Экклезиаста я, по понятным причинам, акцентировать не стал. Склонность к
цитирова нию Священного писания не могла быть поощрена органом ЦК комсомола,
хоти бы и Эстонии.
- Ну, - мягко улыбнулся Томбу, - мы ведь с вами понимаем, что в общем
это же не так?.. Давайте лучше напишем: "Ибо во многой мудрости много пищи
для размышлений". Согласны? Вот, - добрым голосом заключил он.
Драли с тех пор меня многочисленные редакторы, как с сидоровой козы
семь шкур, но и поныне пикантнейшим из воспоминаний остается первое
сотрудничество с эстонской прессой: как редактор "Молодежки" отредактировал
царя Соломона.
Да. Оптимизм - наш долг, сказал государственный канцлер.
Через месяц, поставив руку, я строчил, как швея-мотористка. В работе
газетной и серьезной плуг ставится на разную глубину. Наука это нехитрая:
как оперному певцу научиться снимать голос с диафрагмы, чтоб тихонько
подвывать шлягер в микрофон. По мере практики голос, без микрофона, начинает
"срываться с опоры", "качаться" - и оперному певцу хана. Писание на Бога и
на газету - при формальном родстве - профессии принципиально разные,
смешивание их дает питательную среду для графомании и алкоголизма.
Однако в штат меня ставить не торопились. Говорили комплименты, с ходу
печатали все материалы, исправно выдавали гонорар, а вот насчет штата Томбу
уклончиво успокаивал, просил обождать недельку. Шли месяцы.
Много лет спустя я узнал, что добрый и честный Томбу раз в неделю ходил
в ЦК и устраивал тихий эстонский скандал.
- Человек специально приехал из Ленинграда, - разъяснял он. - Журналист
высокой квалификации. Была предварительная договоренность. Я сам его
пригласил на место. Обещал. Место пустует. Брать некого.
- Что значит некого. Почему же вы не готовите кадры.
- У нас не журфак и не курсы повышения квалификации. У нас
республиканская газета. Вас волнует уровень вашей газеты?
- Нас волнует истинное лицо сотрудников нашей газеты. Просто так из
Ленинграда не уезжают, знаете. Чего он уехал?
- Полмиллиона русских приехали сюда из России, - кротко отвечал Томбу.
- Вы хотите поднять вопрос, почему они уехали из России?
- Он не русский, - сдержанно напоминали в ЦК. - У нас в русских газетах
и так работает половина евреев.
- Так что мне теперь, в газовую камеру его отправить? - не выдерживал
Томбу.
- Не надо шутить. А если он возьмет и уедет в Израиль?
- Если бы он хотел поехать в Израиль, то почему он поехал в Эстонию?
Перепутал билетную кассу?
- Вы можете ручаться, что он не уедет?
- Да, - говорил Томбу. - Я ручаюсь.
- Толку с вашего ручательства. А историю с Довлатовым вы помните? -
приводили решающий аргумент в ЦК. - Тоже ручались: прекрасный журналист, все
в порядке, надо взять, - а чем это кончилось?.. Нам второй раз такой истории
не надо.
- При чем здесь Довлатов? - не соглашался Томбу.
- Как при чем? Тоже: писатель, талантливый, из Ленинграда... а потом -
скандал, КГБ, рукописи - и эмигрировал в Америку!
- Он его вообще не знал! - отмежевывал меня Томбу от бывшего
замаскированного врага.
- Одного поля ягоды, - реагировали в ЦК. - Точно тот же вариант. А не
знать его он не мог - вы посмотрите, ведь все совпадает, как у близнецов. А
он продолжает настаивать, что не знает. Значит, скрывает. Значит, есть что
скрывать. Вы понимаете?
Эта майская песня кончилась в сентябре: меня взяли временно на место,
как водится, ушедшей в декрет машинистки. Она уже родила, и теперь по утрам
тошнило меня. Бессмысленность работы убивала. Какая "вторая древнейшая"! по
сравнению с советским газетчиком проститутка вольна, как Ариэль, и богата,
как министр Госкомимущества. Я понял, что такое фашизм: это когда
добровольно и за маленькую зарплату пишешь обратное тому, что хочешь. В
пыточные камеры мне был определен отдел пропаганды. Над столом я прилепил
репродукцию картины Репина "Арест пропагандиста". Глядя на живопись, я
поступал в жандармы, крутил руки да спину завотделом пропаганды Марику
Левину и, тыча ножнами шашки под ребра, гнал его в сибирскую каторгу. Я стал
нервным.
- А вот Серега Довлатов, он запивал иногда, что ты, - поведывали
коллеги.- Потом однажды похмелялся, садился с утра и т-такое выдавал -
пачками! Для газеты одно, для себя другое.
Мое для себя другое тем временем тащилось сквозь издательские шестерни.
Мельница Господа Бога мелет медленно, успокаивал редактор. История
повторялась, как кинодубль с другим составом статистов. Закулисная механика
от меня скрывалась.
Умный главный редактор издательства ознакомился с рукописью сам и пошел
в ЦК. Пуганая ворона хочет выжечь кусты из огнемета. Или старается
договориться с ними лично.
- А почему он уехал из Ленинграда? - спросили его.
- А почему не спросить об этом четверть миллиона русских, которые
приехали в Таллинн из России? - спросил Аксель Тамм.
- Это хорошая книга?
- Я бы пришел из-за плохой книги?
- Так почему ее не издали в Ленинграде?
- Я не заведую Лениздатом. Я работаю в "Ээсти Раамат". Кто-то мной
недоволен?
- У него были там неприятности? Трения, инциденты?
- Что вы имеете в виду?
- Перестаньте. Вы понимаете, что мы имеем в виду.
- Ничего не было.
- Откуда вы знаете? Вы проверяли?
- Нет. Если бы что-то было, я бы знал.
- Это еще надо проверить.
- Проверяйте.
- А почему он приехал именно к нам? Он эстонец?
- Нет, он не эстонец.
- А кто?
- Еврей.
- Так почему он не поехал издаваться куда-нибудь в свою Россию, в
Сибирь, в Томск, в Омск?
- Он еврей. Кто его там будет издавать?
- Так почему он не поехал издаваться а свой Израиль? А если он уедет в
Израиль?
- Зачем ему ехать в Эстонию, если бы он хотел уехать в Израиль?
- Как знать. Точно так же вы тут несколько лет назад выступали насчет
Довлатова. Кого защищали? Алкоголик, диссидент, антисоветчик, арест,
посадили: теперь в Америке. Хватит с нас одного.
- Он не имеет никакого отношения к Довлатову.
- Что значит не имеет. Точно то же самое. Не следует ошибаться еще раз.
Машинистка вернулась из декрета. С облегчением и ненавистью я навсегда
распрощался с га-зетной работой. И тут издательство выпнуло мне рукопись,
сопроводив похеривающей рецензией. Я впал в непривычную растерянность.
Совсем не то обещал мне ярл, когда приглашал в викинг.
Я лишился ленинградской прописки. Поменял комнату в суперцентре,
Желябова угол Невского, на хибару таллиннской окраины. Дама ваша убита,
ласково сказал Чекалинский. Корнет Оболенский, дайте один патрон. Мне было
решительно обещано место в республиканской газете. Редактор уверял, что
книга прекрасная и проблем с выходом не будет. В итоге я получил полную
возможность поведывать за злым зельем свои печали эстонской кильке пряного
посола, закусывая ею из разбитого корыта.
Проклятый мифический Довлатов заварил мне ход. Он выработал Таллинн и
свалил. Я шел по его следам, и вся малина на тропе была обгажена. На тропе
был насторожен капкан, и я вделся. Я бы его повесил.
- Ну разве не стоит ему за это когда-нибудь въехать? - жаловался я в
ответ на очередные легенды о Довлатове. Теперь я помнил хорошо, кого читал и
рецензировал в "Неве".
Ах не фраер Боженька: всю правду видит, да не скоро скажет. Ко мне
вернулся мои камушек, из пращи да да булдыган в лоб. Много, много лет спустя
посетила меня эта суеверная мысль. А вот не шейте вы ливреи, евреи.
- В нем было два метра росту, - снисходительно говорили мне наши общие
приятели.
- Если б во мне было два метра, я бы вообще всех убивал, - злобно цедил
я. В боксе есть присказка: длинного бить приятнее - он дольше падает.
Моя биография вдруг стала укладываться в его колею, как складная
головоломка, которую мне было не решить.
Куда податься. Для тебя, Веллер, Монголия заграница, сказали когда-то
на филфаке, не понимая, за каким хреном и благами я-то лез в комсомольскую
работу. Велика Россия, и отступать нам приходится на запад. Некуда мне было
ехать. Приехал.
Во-первых, подача заявления на выезд уже автоматически означала, что
отец мой вышибается без пенсии из армии, а брат - с волчьим билетом из
института. Во-вторых, эмиграция была уже как раз только прикрыта, все,
олимпиада прошла, выезд кончился.
А главное - я не мог уехать побежденным. Вот не мог - и хоть ты тресни.
Они меня достали. Обложили со всех сторон. Прижали к стенке. И я должен был
сделать свое. Не можешь - делай через не могу. Или сдохни. Смысл жизни был
прост, как гвоздь в мозгу. Я должен был издать эту книгу здесь, в Союзе. А
потом можно валить куда угодно к чертовой матери. Потом точно свалю. Женюсь,
сбегу. Но не потому, что они меня победили и заставили. А потому что я сам
так решил. Иначе я дерьмо, и так мне и надо. Я не буду неудачником.
Воспитание в далеких гарнизонах и мордобой в хулиганской юности
способствовало целеустойчивости.
Оставалось одно. Сидеть на месте и тихой сапой рыть траншею вперед и
вверх. А там - хоть это не наши горы, но тихо-тихо ползи, улитка, по склону
Фудзи вверх, до самой вершины. Хэйко банзай!
Но раздражение мое нетрудно себе представить. Мало мне своих бед - так
еще тень довлатов-ских подвигов простерлась на меня.
Летом я отправился на Таймыр и завербовался на промысловую охоту.
Работа жестокая и грязная, усталость и недосып, гнус жрет, и все переживания
мельчали и утрясались: а нет причин для тоски на свете, слушай, детка, не
егози.
Вот когда в пустыне меня, ловца-салагу, гюрза ударила - это было
переживание. Ни водки, ни сыворотки, и дневной переход до лагеря. Укус был
под локоть, а его не выкусишь не высосешь сам-то себе. Выдавливай надрез да
гаси в него спички.
Я просыпался до срока от наработанной зимней бессонницы, крутил
приемник у костерка, вылавливая музыку далеких цивилизаций, ребята
постанывали во сне, дергая изрезанными руками, и я в привычный за которое