уже лето раз ощущал себя на самом краю земли, и из этого далека все эти
несмертельные проблемы качались простыми и ясными: есть шанс? паши и не
дергайся.
Заработка должно было хватить на прокорм до следующего лета.
Вернувшись, я переложил печку в камин, колол дрова, гулял по взморью, писал
рассказы, готовил сборник. Сдав его в изда-тельство, спокойно ждал, что и
его выпнут - составлю и принесу следующий, и в конце концов протаранится, и
в жизни нужна тактика бега на длинную дистанцию, не рви со старта, не
суетись, и удача благосклонна к тем, кто твердо знает, чего хочет.
Пытка неизвестностью придумана давно и действует исправно. Тихо-тихо
тянула из меня все жилы издательская машина. Я мог лишь ждать и не сорваться
- никто, ничто и звать никак. Пассив-ный залог в русском языке называется
страдательным.
На выход книги я поставил все. Больше у меня в жизни ничего не было. Я
покинул свой город, семью, любимую женщину, друзей, отказался от всех видов
карьеры, работы, жил в нищете, экономил чай и окурки, ничем кроме писания не
занимался.
Никогда не бывает так плохо, чтоб не могло быть еще хуже.
Год шел за годом. Ночами я детально обдумывал поджог дома рецензента,
убийство редактора, самосожжение в издательстве. Я бы спился, но пить было
не на что. А зарабатывать деньги на пропой, тратя необходимые на писание
время и силы, было идиотством.
Позднее вскрылись и донос в КГБ - на что живет? тайные деньги с Запада!
- с последующей годичной проверкой, и письмо в Госкомиздат СССР - вредная,
чуждая рукопись! - и внутренние счеты и интриги: штатные доброжелатели из
литературно-осведомительских структур бдели.
Пронеслось четыре года... Это ново? так же ново, как фамилия Попова,
как холера и проказа, как чума и плач детей.
И когда вышла "Хочу быть дворником", клиент был готов. Я лежал.
Разделить радость было не с кем, да и не было никакой радости. Он один был в
своем углу, где секунданты даже не поставили для него стула. Вставал я для
того, чтобы поесть, выпить и дойти до туалета. Бриться, мыться, чистить зубы
- энергии уже не было. Когда кончались еда и водка, раз в несколько дней
брал пару червонцев из гонорарной пачки и плелся через дорогу в магазин,
дрожа от слабости, оплывший и заросший. Я мечтал, чтобы вдруг приехал
кто-нибудь бодрый и сильный, поднял меня за уши, выполоскал в горячей ванне
с мылом, выбрил, переодел в чистое и отнес лежать на берег теплого моря. Там
через месяц я бы оклемался. Но уши мои так и остались невостребованными.
Кончилась зима, прошла весна, и в нежном трепете июньской листвы я
ощутил прилив активной злобы к жизни и презрения к себе. Чувства эти были
вызваны голодом. Голод объяснялся невозможностью выйти за жратвой. На мне не
сходились штаны. Это были мои единственные штаны. Я попал в западню, как
Винни-Пух в норе Кролика.
Я належал килограммов двадцать. Зеркало пугнуло распухшим бомжем.
Портрет на фоне Пушкина, и птичка вылетает. Фоном служила ободранная
ханыжная хавера, набитая окурками, стеклотарой и грязным тряпьем. Ситуация
достигла исчерпывающего предела.
Винни-Пух торчал в норе, пока не похудел до диаметра выхода. Мне
повезло больше.
Меня посетила знакомая. Знакомая - это неполная характеристика;
неточная. Это был танк, который гуляет сам по себе. По приезде в Таллинн я
был взят ею на абордаж с той жесткой стремительностью, которую требовал от
своей команды кэптэн Джон Морган.
Чудо, праздник, тайфун. Она распечатала окно, за час привела в чистоту
и порядок мою скверную обитель и мерзкую плоть, плюхнула коньяку в сияющие
стаканы, перелистнула еще пахнущую краской книжку из штабеля у стены,
объявила меня свершившимся гением, расширив влюбленные глаза, и в качестве
высшего признания произнесла голосом, в котором пело эхо горних высот:
- Знаешь, я вдруг подумала, что тебе сейчас столько же лет, сколько
было Сереже Довлатову, когда он приехал сюда.
Выздоровление произошло сразу. Взрыватель щелкнул. Я взвился, как
пружинная змея из банки.
- Почему Довлатов?! - вопил я, швыряя стаканы в унисон внутреннему
голосу, который норовил заглушить меня грохочущим водопадом матюгов. - При
чем здесь Довлатов!! Что знал ваш Довлатов?! Он родился на семь лет раньше,
мог пройти еще в шестидесятые, было можно и легко - что он делал? груши и
баклуши бил? А мне того просвета не было! Он Довлатов, а я Веллер, он не
проходил пятым пунктом как еврей, ему не был уже этим закрыт ход в
ленинградские газеты, и никто ему в редакциях не говорил: знаете, в этом
номере у нас уже есть Айсберг, Вайсберг и Эйнштейн, так что, сами понимаете,
не можем, подождем более удобного случая; ему не давали добрых советов
отказаться от фамилии под "приличным" псевдонимом! Мать у него из
театраль-ных кругов, тетка старый редактор Совписа. литературные связи и
знакомства со всеми на свете, у классика Веры Пановой он литсекретарствовал,
друзья сидят в журналах! а у меня всех связей - узлы на шнурках! И всюду я
заходил чужаком с парадного входа, откуда и выходил, и нигде слова замолвить
было некому. Он пил как лошадь и нарывался на истории - я тихо сидел дома и
занимал-ся своим. Он портил перо херней в газетах, а я писал только свое. Он
всю жизнь заботился о зарпла-те и получал ее - и жил на летние заработки, на
пятьдесят копеек в день. Он хотел быть писателем - а я хотел писать лучшую
короткую прозу на русском языке. Что и делал! - торжествующе завопил
внутренний голос. И он приехал сюда на чистое место - сохранив питерскую
прописку и жилье, взятый в штат республиканской газеты, сразу приняли две
книги в издательстве, - а я отчалил с концами, влип в его след, годами
доказывал, что я не верблюд, - и он провалил все, а я в конце концов издал
эту книгу! Которая в принципе - теперь уже можно не бояться сглазить! -
выйти не могла! Читай: "Свободу не подарят!" - "А вот те шиш!" Не могла! И
вышла!
Павлина ранили стрелой. Дополнительным оскорблением воспринимался тот
тонкий штрих, что Довлатову она досталась на пять лет моложе: и здесь я был
как бы опережен и унижен. Жизнь - борьба, а не магазин уцененных товаров!
Мне подсунули биографию б/у.
То есть наши заочные отношения с Довлатовым превратились уже в некий
поединок судей и заслуг; и к моему совершенному бешенству публика из
таллиннской русской творческой интеллигенции (такой русской, хучь в рабины
отдавай: Скульская, Аграновская, Штейн, Тух, Рогинский, Малкиэль, Ольман и
еще пара-тройка столь же отпетых славян; правы, правы были в ПК - ишь
свилось тут сионистское гнездо из недодавленных в Киевах и Ташкентах) -
публика отдавала предпочтение в этом поединке ему. А вот был он им ближе:
родственнее; понятнее. А вот он более импонировал, стало быть, их
представлениям о настоящем писателе и литературе. Он пил, загуливал, язвил
окружающим и был своим. Будь проще, и люди к тебе потянутся. Я не пил, был
вежлив, замкнут, а окружающих мало замечал. И никому не давал читать своих
рукописей. Их мнение меня не интересовало: без надобности. Меня интересовало
мнение истории. И то лишь в той мере, в какой оно совпадет с моим
собственным.
По мере лет, как принято, добрея и глупея, я поддался успокоениям
внутреннего голоса, что победил все-таки я, просто читатель у нас, возможно,
разный. И еще одно: он был в ореоле запрета. В венце побежденного Роком и
Режимом. В нимбе гонимого. За победителя боги, побежденный любезен Катону. Я
бы этому Катону прищемил дверью. И еще одно. Его тут не было. Была легенда о
нем. А кто же живой может соревноваться с легендой. И еще одно. Ах, ты много
о себе мнишь? Так не мни много: вот Довлатов, он-то, понимаешь...
- Сергуня Довлатов, он-то, понимаешь, никаким диссидентом, никаким
антисоветчиком не был, - объяснял наш опять же общий приятель Ося Малкиэль,
еще не съехавший на социал в Германию, еще макетчик и замответсекра
"Молодежки", еще терроризировавший коллег любовной готовностью при малейшем
несогласии провести хук правой в печень и прямой левой в челюсть. Ося знал
все и затыкал всех, этих всех этому всему уча. Он не принадлежал к породе
слушателей, зачисляя в нее всех видимых в зоне досягаемости, по причине
несогласия с чем на дружеской пьянке довлатовская гражданская жена по
Таллинну и мать довлатовской дочери Тамара Зибунова на правах хозяйки и
именинницы после тысяча первого предупреждения треснула-таки Осю бутылкой по
голове, ибо во всех прочих способах прикрутить фонтан его красноречия уже
отчаялись. Я был не в курсе. Ося пришел ко мне поболтать за чаем, небрежно
пояснив повязку ранением в афганской поездке. Он был романтик.
- Вот у тебя. Мишка, выходят книжки, тебя приняли в Союз писателей,
где-то там печатают, переводят... то есть ты добился статуса нормального
советского писателя.
- Какой у нас статус, змеиное молоко, мы сами-то еле живы. И где мне
этим статусом статусировать...
- Не скажи. Это все-таки. Официальная печать. Издаваться легче. То-се.
Вот Сергуня хотел того же самого; просто писать, печататься, жить на
литературные заработки, быть писателем. Но тебе, понимаешь, повезло, а ему
вот нет.
- Мне - повезло? - взрыднул я. - Это кто ж такое оно, которое меня
везло?
- Какая разница... И вот теперь он в Штатах, все его книги
опубликованы, издает газету "Новый американец", известный американский
русский писатель. Но там это... В общем, пишет, никому он там не нужен.
Жалко его.
Я сидел не в Штатах, а в Эстонии, и тоже был никому на хрен не нужен,
как, впрочем, и сейчас. Зеленовато-желтый и непривычно-миролюбивый, тихий
Ося осторожно потрогал повязку. Бывают моменты, когда достает слеза: что бы
ни делал человек в России, все равно его жалко. И мои родственные отношения
с Довлатовым приобрели вдруг сочувственный характер. Никому мы не нужны по
обе стороны океана, и нет для нас другого глобуса.
Хотя Штаты были как раз другой планетой. Туда брали билет в один конец,
прощались навсегда и улетали, чтобы уже никогда не возвратиться на родную
землю, как космонавты на Андромеду.
Это антиподство сыграло с нашими эмигрантами известную шутку. Кухонный
вольнодумец - призвание экстерриториальное. Штаты были анти-СССР. Все, что
здесь глупо и плохо, там было разумно и хорошо. Уезжантов допекло до
невроза: здесь было плохо все - следовательно, там все было более-менее
хорошо. Приписывая большевикам эксклюзивное право на все гадства мира,
диссиденты теы самым возвеличивали их до бесконечной степени негативной
гениальности. Обнаружив имманентность глупости и порока на другой планете,
диссиденты впадали в свое естественное состояние - депрессию на кухне.
Поистине, стоило влезать в торговлю камнями, ходить с вальтером-ПП под
мышкой, трястись с контрабандными изумрудами через таможни, чтобы в Денвере
у газетного киоска напороться на одноклассника Юру Дымова, рассматривающего
мою рожу над рассказом в журнале "Алеф", приходить в себя за бутылкой от
сюрреализма ситуации и ночью на его кухне выслушивать эти открытия.
- Вольному воля, - заключил Юра, разведя уками и кренясь с табуретки,
как перегруженный альбатрос.
Воля моя пресловутая и мое открытие Америки настали гораздо раньше:
когда я, в эйфории безнаказанности, заказал с редакционного телефона
Нью-Йорк, и через пятнадцать минут меня спокойно соединили с другой
планетой: намертво невыездной, еврей беспартийный разведенный образование
высшее безработный всю жизнь, я испытал нереальное, неземное чувство, уже