суда общества и гласности". Мне, честно говоря, плевать на рычание
Фельдфебеля, но не хотелось бы, чтоб у меня ее отобрали, как это здесь
принято. Ну, надеюсь, узкий круг моих читателей меня не выдаст.
Между прочим, книжка мне не особо наравится. Насколько мне известно,
она писалась наскоро, в соавторстве с генералом Килениным, который просто
побоялся поставить свою фамилию на обложке. А не нравится мне то, что
брошюра написана глубоко обиженным человеком. Более того, человеком,
лелеющим свою обиду. А ведь речь идет о вещах куда более серьезных - это
первая книга о Белом Крыме. Обида помешала Якову Александровичу увидеть
многое. Хотя бы то, что Барон был не только интриганом и завистником, но и
талантливым организатором нашей обороны. Большего, чем Барон, никто, во
всяком случае, сделать не смог. Это надо признать, хотя в конфликте
Главнокомандующего Русской Армией и командира Крымского корпуса я целиком
на стороне Якова Александровича.
Зато в книге много подлинных документов. А это очень важно. Теперь я
уверен твердо: апрельские бои - это, собственно, даже не заключительный
аккорд крымской обороны, как ранее казалось мне самому. Это было начало
нового этапа борьбы.
После Уйшуньского боя вопрос о том, кто хозяин Тавриды, был решен.
Красные облизнулись, и отползли за Перекоп. Вдобавок, в Крым прибыли части
Добрармии, и теперь мы были явно не по зубам XII армии красных. Отныне
господа комиссары имели дело не только с 3-м корпусом, а со всеми, кто еще
хотел сражаться. И таких оставалось еще немало - вместо прежних трех с
половиной тысяч, нас теперь было раз в двенадцать больше.
Естественно, Ульянов-Бланк и господин Бронштейн не смирились, и
нагнали в Северную Таврию новые орды, подкрепив их даже частью тех сил,
что предназначались для похода на Варшаву. Итак, прежние противники -
корпус Якова Александровича и армия господина-товарища Геккера - теперь
сменились Южным фронтом красных и Русской Армией, как стал называть наши
силы Барон.
Южный фронт был готов атаковать в конце апреля. Но мы развернулись
первыми. Собственно, это был встречный бой, где далеко не все определялось
только военными факторами.
Барон, воздадим ему должное, был и остается реалистом. Вместо, или
точнее, вместе с прежними высокими идеями, он выдвинул новые, куда более
реалистичные: земельная реформа для пейзан, союз с Махно, Петлюрой и
Пилсудским, коалиция со всеми антибольшевистскими силами в Крыму и
международное признание. И между прочим, Барон добился того, чего не
удалось даже адмиралу, - нас признала Франция. Англия воротила физиономию,
но танки все же присылала. В общем, мы стали для Европы законным русским
правительством.
Это признание дало нам новую возможность сесть за стол переговоров с
господами комиссарами. Понятно, вслух этого не говорили. Сказать
"дроздам", только что приплывшим из Новороссийского ада и закопавшим в
тайной могиле гроб с телом генерала Дроздовского, о близком мире с
краснопузыми... Тут уж одними плетьми не отделаешься! Да и нам услышать
после Токмака, Мурза-Каяш и Уйшуни о подобном... Да, вслух об этом
говорить было нельзя, но переговоры шли, и весьма серьезно.
Слухи об этом, конечно, ходили. Но иы с чистой совестью приписывали
их жидо-большевистской пропаганде.
Мои будущие коллеги, надеюсь, сумеют осветить то, что сейчас еще в
тени. Но, судя по всему, к концу апреля переговоры были на грани срыва.
Барон не принял требования о безоговорочной капитуляции, и красные тогда
решили попытаться закончить все одним махом. Точнее, одним ударом - на
Сиваше зашевелились орды.
Барон также спешил. Он хотел показать своим, так сказать, партнерам
по переговорам, что не стоит недооценивать Русскую Армию. И тоже торопил с
наступлением. Мы должны были ударить первыми, и ударить сильно, чтоб
господин Ульянов-Бланк отнесся к нашим преложениям более серьезно.
Вот, собственно, и завязка апрельских боев. Мы были картами,
брошенными на стол переговоров. Так сказать, последний довод королей.
Генерал Туркул не удержался и потребовал, чтоб я предоставил ему
слово. Я пытался робко возражать, ссылаясь на фантастический успех его
будущей книги, которая, насколько я помню, будет называться "Дроздовцы в
огне". Но генерал пригрозил натравить на меня своего бульдога, и я
смирился. Итак, дроздовцы в огне...
Тогда, в апреле, "дроздов" погрузили на пароходы и отправили к
Хорлам. Барон настолько спешил, что разведка даже не поинтересовалась
местом их будущей высадки. Чека сработала удачнее - по пароходам был
открыт шквальный огонь. Они попытались проплыть по каналу Фельцфейна,
наткнулись на пулеметную засаду, еле отбились и, наконец, высадились,
выбив краснопузых из города. Ночью красные внезапным ударом смяли две
дроздовские роты, "дрозды" опять отбились, а затем стали пробиваться к
Перекопу, преследуемые красной конницей и артиллерией. Дойдя до перешейка,
они чуть было не перекололи штыками прикрытие нашего Крымского корпуса. И
зря - мы даже не знали о десанте. Не знал о нем и Яков Александрович, а
потому не мог оказать "дроздам" поддержки.
Следующую фразу Туркул просит записать дословно, но я, пожалуй,
ограничусь для благозвучия только ее началом: "Знал бы я тогда об этих
сучьих играх..."
Да, знал бы. И мы тогда ничего не знали.
Утром 22 апреля штабс-капитан Дьяков прибежал из штаба чернее тучи и
поднял отряд по тревоге. Был получен приказ выступить к Сивашу и занять
позицию возле взорванного еще зимой железнодорожного моста. Перед нами
стояла задача подкрепить бригаду наших старых знакомых из 13-й дивизии.
Надо было торопиться - у Сиваша нас ждали к вечеру.
Я отдал распоряжения, затянул свой вещевой мешок, и тут обратил
внимание на штабс-капитана Дьякова. Что-то мне в нем совсем не
понравилось, что-то явно случилось.
Наконец, он отозвал меня в сторону, огляделся и, убедившись, что нас
никому не услышать, стал плести какую-то ерунду. Скоро бой, и мы не должны
подрывать дух отряда. Особенно офицеров. Лучше сказать об этом потом. И он
не знает, говорить ли даже мне.
Он обратился ко мне на "ты", чего меж нами давно не было. Значит,
что-то и вправду случилось. Я тоже оглянулся по сторонам, и как следует
тряхнул его за плечо. Это подействовало, и тут он сказал в чем дело. Тут
уж шатнуло меня, и несколько минут мы стояли молча, не говоря ни слова.
Так я узнал о смерти Николая Сергеевича Сорокина. Он умер еще в
феврале, но в тогдашней горячке сообщить забыли, и вот теперь, совершенно
случайно кто-то упомянул об этом в штабе корпуса. Оттуда позвонили нам.
Отряд уже строился, надо было спешить. Я сказал штабс-капитану, что
говорить об этом покуда, действительно, не стоит. А дальше - посмотрим.
Мы шли долго, крымское солнце жгло совсем по-летнему, желтая степь
сменилась серым песком, покрытым белесым соленым налетом, где-то вдалеке,
севернее, уже слышалась пулеметная перестрелка. Впереди был еще один бой,
а мне было так скверно, будто мы заранее его проиграли.
Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так
поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что
подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя, но мысль, что наш
командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала нам
отступить. Отступить, а потом виновать оправдываться перед ним, словно
нашкодившие школьники... Мы были сорокинцы, потому что с нами был Николай
Сергеевич...
Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич
был, действительно, как говорит Туркул, отлит из стали. Выражаясь
по-человечески, Дроздовский был просто не от мира сего, он жил только
борьбой, и сама мысль, что с ним можно было просто покалякать о жизни,
сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому и в голову не
приходила. Особенно потрясали его глаза, в те редкие минуты, когда он был
без пенсне. Это были глаза, давно уже увидевшие Ангела. Мне кажется,
Дроздовский был страшен для большевиков тем, что он еще с Ясс - с декабря
17-го - считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого
не жалеть.
Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером,
каких было много в нашей армии во все времена. Был тих, никогда не
выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить
скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя
лекарств, помнится, никогда не принимал.
Под Луцком, в июне 17-го, когда большевики развалили фронт, и армия
побежала, наш батальон держался три дня, отрезанный со всех сторон под
перекрестным огнем крупповских пушек. Подполковник Сорокин дело знал - мы
зарылись в землю и огрызались редкими пулеметными очередями. А когда
забузили наши собственные большевики, Николай Сергеевич пошел в самое их
кубло и объяснил на пальцах, что бежать - значит всем сложить головы. А в
окопах мы отобьемся. И мы действительно отбились.
Не знаю, любили ли его солдаты. Но ему верили, а это было важнее.
"Батальонный сказал" - это была истина, не нуждавшаяся в доказательствах.
Конечно, у него было то, что обычно зовут человеческим обаянием. Но это не
совсем точное слово. Он ни с кем близко не сходился - тут он был похож на
Дроздовского, - но все мы настолько ему верили, что когда в декабре того
же проклятого 17-го у многих из нас был выбор - спасать семьи или уходить
в ледяную степь - мы пошли с ним.
Его собственная семья - жена и сын - пропали тогда же, где-то между
Курском и Белгородом, пытаясь добраться до Ростова. Если бы он выехал им
навстречу, все могло бы повернуться иначе...
Я перечитал все написанное мною о подполковнике Сорокине и понял, что
ничего не смог объяснить толком. Для последних - крымских - сорокинцев
Николай Сергеевич был уже героем из легенды. Высокий, чуть сутоловатый
человек в старой шинели, никогда не кланявшийся пулям... Со своим
легендарным стеком, которым он сбивал ромашки, идя впереди атакующей
цепи... Не бросивший ни одного своего раненого на поле боя... Четырежды
раненый и дважды контуженный...
И это тоже правда. Интересно, что сам Николай Сергеевич никогда не
жаловался на ранения, и все толковал о ноющей печени. Даже в короткие
минуты затишья под Волновахой, когда тачанки Билаша подкатывали на
пистолетный выстрел и били в упор, Николай Сергеевмч жаловался на печень,
советовал нам стрелять только короткими очередями, а затем шел к пулемету.
Мы знали, что если подполковник Сорокин ложится за пулемет и слишком часто
говорит о печени, значит, бой будет из тех, что называют последними.
Между прочим, Дроздовский искал смерти. Это знали все и берегли его
даже ценой собственной жизни. Правда, от заражения крови после легкого
ранения спасти не смогли. Подполковник Сорокин вроде бы вроде бы никогда
зря не рисковал. Даже тогда, когда шел впереди отряда со своим стеком, это
не выглядело риском - просто нам казалось, что так атаковать удобнее. Но
он ни разу, ни единого разу не говорил о том, что будет делать, как будет
жить после войны. Даже когда взяли Орел и Москва была почти нашей.
Наверное, и он увидел своего Ангела. Только не показывал виду.
Я часто вспоминаю, как он обрадовался тогда, в Токмаке, получив
приказ об отходе. Он радовался за нас, что кто-то сумеет уцелеть. О себе
он так не думал, иначе эвакуировался бы еще за неделю, когда его уже
начало шатать от высокой температуры.
Между прочим, он никогда не ставил перед командованием вопрос о