таких случаях, хотелось крикнуть им: "Да стреляйте же, сволочи!" И тут
сухо ударил пулемет, шеренга первого взвода дрогнула, несколько человек
упали сразу, но остальные тут же выровняли шаг. Мы поспешили за ними, и
вдруг я увидел, что поручик Голуб лежит на земле, а рядом двое пытаются
расстегнуть ворот его френча. Бледное лицо поручика мне сразу не
понравилось. Я бросился вперед, протолкался через шеренгу и, схватив
чью-то беспризорную винтовку, возглавил колонну. Красные были уже близко,
но пулемет замолчал, - краснопузые почему-то быстро оттягивались назад.
Этот благой порыв надо было поддержать, и я, крикнув: "За поручика
Голуба!", - побежал, а всед за мною и весь первый взвод. Все-таки мы
сумели догнать их и пустить в ход штыки. Краснопузые почти не
сопротивлялись, прыгая в Сиваш и бросая все, даже скатки шинелей. Мы
желали им приятного купания и бежали дальше.
На другом берегу пришлось остановиться, чтобы отдышаться и подождать
первую роту. Здесь уже можно было разворачиваться в цепь. Темнело, огонь
красных становился реже, и надо было развивать успех.
Меня догнал штабс-капитан Дьяков и сообщил, что поручика Голуба
отправили в лазарет и рана вроде бы не тяжелая. Первый взвод тут же
перешел под начало поручика Успенского, мы подождали юнкеров, которые,
успев допеть "Вещего Олега", развернулись в цепь, и под "Славянку" пошли
на Джамбулук.
Боя красные не приняли, и покатились дальше, в степь. Признаться, я
не очень понимал их: все-таки последний год дрались они неплохо. Теперь
мне кажется, что их командование допустило ошибку, поставив у Сиваша
битую-перебитую нами 46-ю дивизию. Они, похоже, после зимних боев просто
боялись нас. Уверен, что любая свежая красная часть доставила бы нам куда
больше хлопот.
До Джамбулука мы не дошли. Кмандующий остановил цепь - нас сменяла
13-я дивизия, а в авангард был послан 8-й кавалерийский полк. Ночевать в
поле нам не хотелось, и мы не спеша пошли обратно через гать.
В общем, бой мы выиграли. Правда, то, что Яков Александрович лично
встал в цепь юнкеров, меня не радовало. Командующий не должен, как
выражается штабс-капитан Дьяков, гусарить. Насколько мне известно, Яков
Александрович придерживается того же мнения. И если он сам идет в атаку,
значит, плохи наши дела. Да и резвый аллюр 13-й дивизии наводил на
невеселые мысли.
На нашем берегу оказалось несколько подозрительного вида сараев, где
раньше жили сезонники, добывавшие соль, и мы тут же стали укладываться.
Надо было, однако, узнать, как дела у поручика Голуба. Вначале я рассудил,
что, раз рана его не тяжелая, то можно зайти и утром, но тут же обругал
себя за свинство и направился к бронепоезду, - там располагался лазарет.
Но меня опередили. На полдороге меня остановил какой-то нижний чин, и
я услыхал столь памятное мне "Товарышу штабс-капитан!". Я узнал Семенчука,
и уж совсем собрался было устроить ему урок словесности, но вглядевшись
понял, - случилась беда. А Семенчук все повторял этот странный титул, а
затем произнес то, о чем я уже догадался, но как-то не хотелось верить.
Его Мыкола, поручик Николай Иванивич Голуб умер. Умер, так и не придя в
сознание, - пуля задела сердечную оболочку.
Про пулю я узнал уже в лазарете. Врач виновато разводил руками, будто
он и вправду мог совершать чудеса, а тут не получилось. Наша Ольга
плакала, а Коля лежал тихий и бледный, почти такой-же как раньше, только
его яркие губы стали совсем белыми.Он всегда был тихий, редко с кем
разговаривал, и на наших нечастых застольях обычно молчал и только
улыбался. Вот петь он любил, и слушать песни тоже. В общем, обычный
малороссийский интеллигент из-под Глухова.
Он пришел в отряд осенью 18-го, оборванный, небритый, с нарисованными
химическим карандашом погонами. Он так и не рассказал нам, что с ним было
в первые месяцы Смуты. В штыковой атаке Николай был страшен и по тому, как
он дрался, мы понимали, что поручик пришел к нам не только из-за
теоретических расхождений с господином Марксом. В плен поручик Голуб
никого не брал. Мне пришлось долго ругаться с ним, пока его взвод не стал
приводить хотя бы некоторых из сдавшихся.
До войны он был учителем, но мне, честно говоря, трудно представить
Николая в классе. Правда, и мой вид слабо ассоциируется с университетской
аудиторией. Во всяком случае, взвод у него был образцовым, так что,
вероятно, и в школе он не плошал.
За все это время его только один раз потянуло на откровенность, и то
при совершенно странных обстоятельствах. Это было в Донбассе, после
Горловки, когда мы несколько дней подряд выкуривали большевиков из-за
разрушенных копров и дымящихся терриконов. Наконец, мы получили
возможность немного отдышаться, весь день проспали, а ночью зажгли костры
и лежали, поглядывая в великолепное бархатное небо. У нашего костра тогда
расположились мы с поручиком Успенским, Коля Голуб и прапорщик Морозко,
наша Танечка. Помнится, поручик Успенский тогда долго язвил надо мной и
поручиком Голубом по поводу нашего педагогического прошлого. Это, как
известно, его любимая тема. Затем пошли бесконечные воспоминания о
гимназии, причем, тут поручик Успенский не смог удержаться от слишком, на
мой взгляд, подробной характеристики морального облика гимназисток Второй
Харьковской женской гимназии имени Гаршина, где училась его кузина. Потом
пошли кузины - еще одна вечная тема, и тут Танечка, то ли шутя, то ли
всерьез начала жаловаться на то, что после войны ее никто не возьмет замуж
- дам, носивших военную форму, общество было склонно недолюбливать.Тут же
мы с поручиком Голубом в том же тоне предложили ей руку и сердце, с
венчанием сразу же по окончании войны. Танечка долго смеялась, оговорила,
что венчание должно состояться не иначе как в Успенском Соборе Кремля, а
потом начала вслух рассуждать, кого из нас ей следует выбрать.
Надо сказать, что шутки у нас были мрачноватые. Жених Татьяны,
какой-то конногвардеец, еще в 16-м вернул ей слово, познакомившись с
дочкой польского графа, эвакуированного из Варшавы. Мне кажется, из-за
этого Танечка и пошла на фронт. С тех пор ей делали предложения, и вовсе
не в шутку, но она и слышать об этом не хотела.
В конце концов, она выбрала меня, посетовав мимоходом, что я все же
несколько староват - тогда мне было тридцать два. Зато, как она заявила,
она всегда мечтала быть женой приват-доцента и жить в казенной
университетской квартире с бесплатными дровами.
И тут Коля ни стого ни с сего обиделся. Мы сначала удивились, а потом
даже испугались, - Коля стал говорить что-то о женщинах вообще, о своей
невесте и каком-то сыне помещика Левицкого, о каком-то ребенке. Колю
задергало, он чуть не плакал, и Танечка растерянно переводила взгляд то на
него, то на меня, надеясь, очевидно, что я смогу как-то успокоить
поручика.
Впрочем, положение спас не я, а поручик Успенский взявший с Танечки
слово, что ежели штабс-капитана Пташникова убьют, то она выйдет за Колю.
Это уж был такой перебор, что Коля не выдержал, махнул рукой и засмеялся.
Правда, ни в тот вечер, ни когда-либо после, он о себе больше не говорил.
И вот теперь Коли Голуба не стало. Мы похоронили его там же, на
берегу, в общей могиле. Так было больше надежды, что господа комиссары не
потревожат прах офицера. Мы дали залп, а затем еще один - в память Николая
Сергеевича Сорокина.
Нас опять отвели в Воинку, и три дня мы стояли в резерве, ожидая
приказа на Перекоп или в Тюп-Джанкой, где еще шли бои. Но до нас не
добрались - красные уже выдохлись и были легко отбиты. К тому здорово
помогли дроздовцы, их трагический десант все же отвлек несколько красных
дивизий.
Итак, апрельские бои закончились в нашу пользу. Красное наступление
было сорвано, наши акции на переговорах сразу пошли вверх, и нами
заинтересовались не только господа французы, но и богатые дяди из САСШ. К
тому же мы здорово помгли полякам и украинским войскам Петлюры - как раз в
эти дни шли бои под Киевом.
Да, мы победили, но победа стоила дорого. Мы заплатили за нее жизнью
поручика Голуба. К сожалению, эта смерть была не единственной, мы потеряли
еще семерых. А через несколько дней произошла скверная история. Очень
скверная и очень печальная.
Семенчук, похоронив поручика, был сам не свой, все вздыхал и говорил
о своем Мыколе, пытаясь рассказывать всем и каждому о каких-то никому не
нужных подробностях их давней довоенной жизни. Мы не трогали его -
человеку надо было выговориться. Но этим, увы не ограничилось. На
следующий день, точнее, на следующий вечер, когда мы уже стояли в Воинке,
он зашел ко мне и попросил разговора наедине. Называл он меня подчеркнуто
правильно, даже не "господином", а "благородием". Я попросил всех из хаты,
где мы жили, усадил его и стал слушать.
Семенчук долго мялся, но потом, после моего предложения говорить
откровенно и обещания молчать, что бы не пришлось услышать, он решился.
Тут уж мне пришлось удивиться - такого я за всю войну не слыхал ни разу.
Семенчук просил отпустить его обратно к большевикам. Домой из отряда
просились, и не так уж редко, особенно мобилизованные, но чтобы проситься
в Рачью и Собачью - на это смелости не находилось. А Семенчук стал
сбивчиво объяснять, что хотел перебежать сразу же, но встретил Мыколу. Как
я понял, он и его звал к красным, но Николай, естественно, и слышать об
этом не хотел. Тогда Семенчук остался. Он объяснил, что боялся за поручика
- знал его, очевидно. И вот теперь, когда он не смог "збэрэгты" Мыколу, у
нас ему делать нечего.
Я напомнил ему о чеке, но тут Семенчук вообще удивил меня, заявив,
что он у большевиков человек не последний, его знает сам товарищ Бела Кун,
он партийный и чуть ли не комиссар. А посему и требуется отпустить
Семенчука обратно по назначению, к господам комиссарам и товарищу Бела
Куну.
Мне приходилось слышать, как на допросах признавались еще и не в
таком, причем добровольно. Но там признавались, чтоб быстрее умереть, а
тут просто просились во вражескую армию.
Я как можно мягче объяснил ему, что за эти слова должен его
немедленно арестовать и отдать под суд. Но делать этого не буду. Более
того, постараюсь добиться, чтобы его перевели в тыловую часть, и он не
будет принимать участия в боях. Бежать же я ему не советовал - при всей
безлаберности караульная служба у нас была поставлена неплохо.
Он помотал головой и вновь стал говорить то же самое, а затем начал
объяснять мне суть самого справедливого в мире коммунистического строя. По
его мнению, стоило лишь такому смелому и честному офицеру, как я,
прочитать "Манифест" - он произносил "манихвэст" - господ Маркса и
Энгельса, я бы понял, почему Рабоче-Крестьянская Красная Армия господина
Бронштейна несет всему миру счастливое будущее.
Я терпеливо пояснил ему, что эту, как и многие другие работы
указанных господ мне читать приходилось, что и привело меня, в конце
концов, в Белую Армию. А ему надо успокоиться, поспать и никому не
говорить о нашем разговоре.
Он бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий
день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал "до жинки", и может
быть, все обошлось бы дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил,
что Семенчук - в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не
осталось.
Я выступил, когда меня попросили, и напомнил бой в Уйшуни, где
Семенчук вел себя смело, и вместе с другими спасал жизнь командира. Все