любили - на почетную капитуляцию. Ничего из этого, как известно, не
получилось. Но теперь, через год, наша борьба в безнадежном крымском
тупике выглядит иначе.
Зимой 20-го красные, раздавив наши армии, начали готовить то, ради
чего они затеяли российский ад, - свою излюбленную Мировую Революцию. Как
первый, но очень важный этап, планировался поход в Европу, пролетарии
которой, несмотря на миллионные субсидии Коминтерна, не спешили
подниматься на борьбу с "буржуями". А посему в апреле трехмиллионная армия
уже стояла на польской границе. Дальнейшее известно: приказ "на Варшаву!
На Берлин!" и красный потоп, захлебнувшийся у Вислы. И наш Крымский
плацдарм видится уже не бутылкой, а капканом, который не пускал несколько
большевистских армий в Европу. Тогда, на Висле, был дорог каждый солдат,
и, может быть, мы, отвлекшие не самые худшие силы Рачьей и Собачьей, дали
возможность коннице Пилсудского и танкам Фоша опрокинуть орды Тухачевского
и погнать их вспять. Кто знает, может, наши атаки в таврийских степях
соврали Ее Величество Мировую Революцию. Или, по крайней мере, здорово
этому помогли.
А раз так, то Яков Александрович, удержавший зимой Крым, вполне может
быть назван, наряду с Пилсудским и Фошем, спасителем Европы от
коммунистического рая с бесплатной селедкой.
Со мной согласились, но Туркул добавил, что главные бои за Крым
произошли все же в апреле, когда в Севастополе уже сидел Барон, а на
фронте совершала свои очередные подвиги Дроздовская дивизия.
Я не стал спорить - генерала Туркула в этом вопросе не переубедишь.
Об апрельских боях надо писать отдельно. Я их тоже не забуду. Правда,
"дрозды" тогда были под Хорлами, а наш отряд все там же, у осточертевшего
всем нам Сивашского болота.
Нет, это просто никуда не годится. Левая рука опять безобразничает,
да и правая, признаться, могла бы вести себя лучше.
27 апреля
Три дня не брался за бумагу. Увы, не по своей воле. Меня скрутило
всерьез, и я немного завидовал тем, кто успел поймать свою пулю прошлой
осенью. Самое противное - руки. Дрожат, как большевик в контрразведке.
Голова, признаться, тоже просит гильотины.
Похоже, я здорово напугал моих соседей, поскольку к вечеру, несмотря
на энергичные протесты, поручик Успенский и оба наших "дрозда" побежали за
помощью. Поручик приволок под конвоем какого-то марковца, прослушавшего
два курса на медицинском факультете в Петербурге, а дроздовцы привели
целого полковника. Я его часто видел у Фельдфебеля, он там чем-то вроде
придворного врача.
Консилиум цокал языками, меня вертели, как косулю над очагом, а затем
потребовали подробно доложить о моих болячках. Я честно пересказал
невеселую сагу о первой контузии при Горлице и о двух свежих, под
Екатеринодаром и Волновахой. За это я был наказан приемом каких-то
микстур, достойных применения исключительно в чеке для пыток капитана
Морозова и поручика Дроздова.
На следующий день все как рукой сняло, и я, веселый и довольный,
отправился гулять по берегу, но не тут-то было. Вестовой поволок меня к
самому Фельдфебелю.
Я решил, что час расплаты настал. Фельдфебелю меня любить не за что,
а мне его и подавно. Одного моего визита на улицу Де-Руни хватит за глаза.
В общем, я приготовился к чему угодно. Даже к тому, что он предложит мне
возглавить отряд смертников для захвата Царьграда.
Вышло, однако, иначе. Фельфебель был настолько вежлив, что предложил
мне сесть и даже назвал по имени-отчеству. После этого, по идее, должен
был последовать приказ о разжаловании в денщики, но вместо этого
Фельдфебель заявил, что мое здоровье вызывает опасение, и мне следует
показаться хорошему специалисту. Тут в кабинет вошел вчерашний медицинский
полковник, и я понял, кому я всем этим обяазан.
Я начал вежливо возражать, а Фельдфебель не менее вежливо настаивать.
В разговор включился эскулап, выдавший целый этап по-латыни, но это меня
не сломило, и я вновь отказался. Тогда Фельдфебель зарычал, поставил меня
по стойке "смирно" и гаркнул, что ему не нуден покойник в лагере. Затем
последовал приказ завтра же отправляться в Истанбул.
Я пулей вылетел из кабинета, полковник выскочил вслед за мной и начал
рассказывать, как и где найти в Истанбуле некое медицинское светило.
Светило оказалось швейцарским, работающим по линии Красного Креста. Затем
эскулап вручил мне послание, позволявшее не идти в клинику, а нагрянуть
прямо на квартиру к ничего покуда не подозревающему земляку Жана Кальвина.
Я надел свой парадный китель, чтоб не выглядеть оборванцем, и
отправился первым же утренним катером в град Св. Константина. Светило
должно было быть дома до полудня, посему я тут же направился по указанному
мне адресу. Честно говоря, идти туда не хотелось. Я навидался на фронте
контузий и разбирался в них не хуже любого профессора. А услышать
что-нибудь приятное я, признаться, не надеялся.
Во дворе дома меня облаяла собака, затем меня долго держали в
передней, покуда светило знакомилось с посланием нашего эскулапа, и,
наконец, меня провели в святая святых - огромный кабинет, набитый хитрой
медицинской механикой.
Светило заговорило со мной по-французски, и у меня отлегло от сердца,
поскольку, будь он германо-швейцарцем, мне пришлось бы говорить с ним
по-немецки. А мой немецкий, после трех лет Германской войны, приобрел
несколько окопный оттенок.
Меня долго оглядывали, ощупывали и остукивали. К счастью,
персказывать свою илиаду мне не пришлось - видать, полковник изложил все в
письме. Затем владелец кабинета что-то долго писал в чудовищного вида
гросс-бухе, а потом самым естественным тоном поинтересовался, есть ли у
меня деньги.
Я бодро вытащил свой тощий бумажник и спросил, сколько я ему должен
за визит. В ответ светило рассмеялось, назвало меня шутником и пояснило,
что деньги требуются не для оплаты визита. Деньги нужны будут в
швейцарском санатории, куда меня следует направить, и, по возможности,
немедленно. Приблизительная сумма была мне тут же названа. Естественно, не
в лирах и, само собой, не в рублях, выпускавшихся казначейством Русской
Армии.
Я замешкался с ответом, и светило повело речь о том, что, в конце
концов, мое командование должно мне помочь. Что, насколько он понимает, я
заслуженный офицер, ветеран войны, имею награды... Он готов написать
господину Врангелю...
Я не стал дискутировать эту тему, а он, качая головой, настрочил
целое послание нашему эскулапу, затем последовала целая серия рецептов и
советов относительно режима дня и питания. Я выслушал его до конца, после
чего предложил ему ответить прямо - сколько мне осталось.
Он долго молчал, а потом сказал, что об этом не говорят даже
смертельно раненым. А мне просто надо лечиться, в Швейцарии же это будет
быстрее. Я кивнул и повторил вопрос. Он долго мялся, мне даже стало жаль
его, но в конце концов, после десятка оговорок, приговор был назван. Я не
буду его записывать. Все мы ошибаемся, в том числе и светила. Может быть,
он ошибся, и я проживу еще сто лет.
Мне было очень важно узнать еще одну существенную подробность. Тут он
ответил сразу. Это даже замечательно, поскольку валяться без рук , без ног
в Голом Поле я не хочу. Тогда уж лучше сразу.
После этого я часа два гулял по весеннему Истанбулу, поглядывая на
белые дувалы, резные двери и редкие деревья, так похожие на те, что растут
у нас в Крыму. В конце концов, я махнул на все рукой и решил провести
остаток дня с большей пользой, а посему отправился в местный Музей
Древностей. Когда я был здесь в последний раз перед войной, его только
собирались открывать, и наши турецкие коллеги постоянно обращались в
Русский Археологический институт за консультациями.
Музей работал, но был почти пуст. Это было даже к лучшему, мне никто
не мешал, и я отвел душу - осмотрел неплохо составленную экспозицию,
которая была, конечно, беднее, чем античный отдел Императорского Эрмитажа,
но выглядела вполне достойно.
Кое-что было знакомо. Некоторые экспонаты мне показывали еще до
войны, а одну надпись на скверном малоазийском мраморе я приветствовал как
старую знакомую. Уж ее-то я знал. Решив себя проверить, я не стал глядеть
на мрамор и, закрыв глаза, прочитал про себя весь текст. С указанием двух
лакун и ошибки резчика. Открывать глаза мне не очень хотелось - все-таки
пять лет войны, контузии, и я мог ошибиться. Но - нет, такое не
забывается.
Затем я прочел сопроводительный текст, чуток поморщился - можно было
написать полнее, и тут только заметил, что рядом со иной стоит молодой
симпатичный турок, естественно, в феске, зато в костюме и при галстуке.
Турок вежливо поклонился и спросил по-французски, не может ли он
чем-нибудь помочь господину офицеру. Ну, хотя бы прочитать и перевести эту
надпись.
Я поблагодарил его, заметив, что эту надпись мне уже доводилось в
свое время переводить и даже публиковать. Правда, перед этим пришлось
лично выламывать ее из стенки полуразрушенного дома на окраине Конии. А
еще ранее - совать бакшиш двум сарбазам, чтобы те закрыли глаза на эту
акцию.
Турок вежливо выслушал и сказал, что, насколько ему известно, эту
надпись опубликовали профессор Кулаковский и его молодой коллега по
фамилии... Тут последовала пауза, но фамилию он воспроизвел верно. Но,
добавил он, ему также известно, что господин Кулаковский умер.
Я представился. Он чрезвычайно удивился, поглядел на мой далеко не
академический вид с некоторым сомнением, и тогда я, отвернувшись от
надписи, прочитал ее целиком, на этот раз вслух. А затем указал на две
ошибки в висящем рядом французском переводе.
Турок оказался господином Акургалом, заместителем директора по
научной части. Я тут же был отконвоирован в его кабинет, напоен настоящим
турецким кофе и засыпан вопросами. Господина Акургала интересовала масса
вещей: от того, почему мы с профессором Кулаковским датировали эту надпись
второй четвертью третьего века от Рождества Христова, до того, где теперь
его русские коллеги, с которыми из-за этой ужасной войны прерваны все
связи. И над чем теперь работает античный отдел самого великого музея мира
- Императорского Эрмитажа.
С надписью было проще: я указал на особенности написания "тэты" и
"эпсилон", посоветовав заглянуть в "Корпус грекарум", где есть точные
аналогии. Про Эрмитаж я знал лишь, что с 18-го там располагалась питерская
чека, которая, вероятно, и работает с его сотрудниками. Ну, а насчет
коллег... Видит Бог, я и сам хотел бы знать, что с ними случилось.
Профессор Кулаковский умер, не дожив, к счастью, до Армагеддона.
Академику Федору Успенскому, однофамильцу моего поручика, повезло меньше -
он умер от голода весной 18-го. Михаилу Ивановичу Ростовцеву удалось,
кажется, уехать за границу. Туда же успел вырваться в 19-м и профессор
Виппер. Об остальных я ничего не знал. Впрочем, я спросил, помнит ли он
публикации профессора Лепера.
Господин Акургал всплеснул руками и гордо заявил, что знаком не
только с публикациями, но и с самим господином Лепером, что он гордится
этим знакомством; и я его очень обяжу, сказав, где сейчас господин Лепер и
как его найти.
Я объяснил ему, как найти господина Лепера. Господин Акургал
испуганно поглядел на меня, и несколько минут мы оба молчали. Затем он
поинтересовался, где и над чем работаю я. Когда я объяснил, где и над чем
я работаю, господин Акургал заявил, что это неправильно, даже