под гробницу папы Александра (шестого, кажется), с черной Смертью в
золотых ребрах, укрывшейся под красным мраморным покрывалом: "Рське, ред
лемата! Ну ред, аль тефахед! Ахерет ло ниръэ эт амавет!" (Опустись ниже!
Ну, опустись, не бойся! А то Смерть не увидим!). Был профессиональный
порыв объяснить ему, что не на базаре, но удержал себя. И правильно
сделал. Не мне этому народу мозги вправлять, уж коль сам Господь
оплошал.
Недалеко от площади Испании заглянули в BIBLIOTECA VALLICELLIANA,
соблазнился портретом белобородого остроглазого старца в берете,
оказалось: выставка средневековых фолиантов из библиотеки мессера
Филиппо Нери, кто такой, почему не знаю? Желтые страницы, яркие
миниатюры, оклады из красного дерева с серебряными замочками, евангелия,
жития...
Когда на Капитолий поднялись, зашли в Санта Мария Деракуэли. И там,
сразу справа, в углу, из сумрака собора - голубое воздушное окно в даль
холмов, а за окном деловито распинают. Оказалось - фреска. Пентуриккио.
Марка Аврелия сняли. Под стеклом держат позеленевшего. Рядом агромадный
жутковатый Тритон, а на вершине лестницы на Капиталийский - два
беломраморных истукана, первая встреча с Римом цезарей, и он показался
уродливым в своей мощи, пошлым в своем гигантизме.
26.4. Грандиозность соборов (мраморные ангелочки в соборе Петра
размерами с добрую свинью), посвященных нищенскому подвижничеству
галилейского странника, отталкивает. Все в них от тщеславия, от
варварского тщеславия сильных мира сего.
Святость только в бедности обитает. И социальной и умственной. Отсюда и
"блаженны нищие духом". Богатство духа ведет к его изощренности. А
изощренность - к разврату.
За Капиталийским холмом - раскопанный скелет могучей цивилизации.
Первой моей книжкой о Риме была детская хрестоматия "Древний Рим", где
пересказывались, в доступной среднему школьному возрасту форме, рассказы
и легенды из недоступных источников. Эту книгу мне подарил папа. Мне
было лет семь. Я читал ее все время, заканчивал, и начинал сначала. И
никогда он Рима не любил. Было что-то тупое, бесцельное в их славной
доблести. Да, моими любимыми героями, и навсегда, стали заклятые враги
Рима: Пирр, Ганнибал, Спартак. Особенно Ганнибал. Я сидел над картами
альпийских перевалов, пытаясь представить себе его маршрут. Изучал планы
битв и передвижений войск, музыкой звучали слова Сагунт, Канны, Тарент,
Капуя. Со слезами читал о его бегстве, о преследованиях мстительного
Рима, предательстве царя Вифинии и самоубийстве перед угрозой плена и
унижения. О, это была совершенная, прекрасная, совершенно прекрасная
судьба. Рим я полюбил уже имперским, усталым, обреченным. И всегда
ненавидел плебейских лидеров, всяких там гракхов и мариев, болтуну
Цицерону, предпочитал хулигана Катилину, лицемеру Бруту - честолюбца Гая
Юлия. В Великой Гражданской войне не сочувствовал никому, ни Октавиану,
ни Антонию, все они были для меня псами, передравшимися из-за костей
зарезанного любовника славы.
16.10. На площади перед собором Св. Петра в Ассизи четыре подростка лет
14-15 играли в футбол, колотили что есть силы по святым стенам. А ведь
он старенький, 14-ого века.
По дороге к базилике св. Франциска шел народ. Народ, как народ,
беременные, хромые, убогие, и ничто народное ему не было чуждо: громко
кричали, махали руками, толкали коляски, жужжали дешевыми мотоциклами,
воняло выхлопными... На углу был "Бар Святого Франциска", за стеклом
сидел японец с япошкой. Жена с Никой взахлеб щебетали. Верхняя Базилика
была вся в Джотто. Строгая, зоркая простота. А в изощренности - суета.
Росписи едва проступали в полусумраке, время от времени зажигали свет, и
тогда они вспыхивали гневными красками. Народ устало бродил вдоль стен.
Жена и Ника стояли посреди собора и изливались: кто развелся, кто как с
мужем живет, кто бросил полюбовника, кто нашел, что с детьми. Я подошел,
и они отступили к алтарю, продолжая клекот. Потом вошли в общий ритм
кружения, как школьницы на перемене, и, глядя под ноги, а не вокруг, все
рассказывали, рассказывали что-то друг другу. Я тем временем спустился к
могиле. На широкой площадке внутреннего дворика носились дети между
колонн. По дороге остановился у источника, водицы испить, и тут мне
вдруг на щеку упал ароматный цветок, вроде желтой акации, так неожиданно
коснулся щеки, что я вздрогнул, цветок соскользнул в чашу источника, и
подумалось: а вот и цветочки... На выходе из верхней базилики молодежь у
паперти играла на гитаре и пела, приплясывая, однако несмело, во всяком
случае не развязно.
Итальянки красивы, но без загадки. И крови моей не волнуя, как детский
рисунок просты, здесь жены проходят, даруя от львиной своей красоты...
В Нижней Базилике царили сиенцы. Я долго стоял у фрески с изображением
св. Франциска (они его зовут Поверелло, "беднячок"), в темном углу, в
темной робе, обняв Писание (рядом золотой трон Богоматери с Младенцем и
девушки ангельские, золотоволосые за троном). Непостижимая, детская
безобидность и удивление, глаза будто слезятся, уши торчат. Седобородый
мужчина рядом со мной что-то спросил меня по-итальянски, показывая на
фреску. Я догадался, о чем он меня спрашивает: в этой фреске было нечто
странное: Поверелло обнимал Библию тремя руками! Я сказал ему,
по-аглицки, что, инфочунатли по-итальянски не петрю. Он перешел на
ломаный английский. Я сказал, что, конечно, заметил. Нет, что это
означает не знаю. А обратил ли он внимание вон на того ангела златые
власы, не правда ли странное лицо, двоящееся? Да-да. Чимабуэ вообще
странный художник. А, это Чимабуэ, я не знал. Да, Чимабуэ. А вон там, на
"Снятии с креста" Лоренцетти, вы обратили внимание как лестница
накладывается на крест? Нет. Ну, это вещь совершенно чудесная. Вообще
Лоренцетти... А вы были в Сиене? Нет еще. Я вам завидую. Мы ласково
улыбнулись друг другу.
Садится солнце против Сакро Конвенто. Мы в ресторанчике, расположенном
на уступе над пропастью, над гигантской равниной, справа каменные
водопады высоких и узких арок. Эти циклопические памятники блаженной
бедности вызывают подозрение в желании откупиться от невыносимой
святости... Заволновались, засуетились птахи. Бутылка красного "Бордо"
уже пуста, за столом американцы с психологической конференции, друзья
Ники, это она нас пригласила, половина - евреи и еврейки кризисного
возраста, ищут себя, изучают Кабалу, Юнга и чего только не. Я их
трескотню к сожалению не улавливаю, слаб мой английский, а заговорить
так вообще стыдно, молчу, смотрю вниз, одурманенный простором, стаями
змей скользят вечерние тени, "в хрустальном омуте какая крутизна...",
вс°, зашло солнце за дальний гребень, малиновая заря пролилась в долину,
как вино на полотно, будто кто-то опрокинул там на горе бутылку. Я уже
пьян. Английская болтовня стареющих милашек, на меня с любопытством
поглядывают, жена бодро с ними чирикает, о криэйтиг оф зе уолд, о
лесбийской любви, ох, как я замечательно пьян и одинок...
замечательно... После третьей бутылки полез в четвертую, стал объяснять
соседу ситуацию в России. Сосед, умник такой еврейский с толстенными
окулярами, вообще они все - персонажи Вуди Аллена, спросил, как я
оцениваю. Я стал ему рассказывать о Бялике, вы знаете Бялика? Нет, он не
знал Бялика, ну так я ему для начала долго рассказывал кто такой Бялик,
потом все-таки добрался до знаменитой его фразы о России в 17 - ом году:
"Свинья перевернулась на другой бок." Понимаешь, говорю? Дую андестенд?
Пиг торн фром сайд ту сайд, андестуд? "Йа, йа, - закивал, ухмыляясь. -
Свинья осталась свиньей, я понял, понял. А вы недолюбливаете Россию?" И
тут я вспомнил, как приударял в первом своем милуиме за одной
молоденькой немочкой, наблюдательный пункт был на крыше небольшой
гостиницы под Нагарией, наблюдали за морем, а гостиницу немцы содержали,
там у них жертвы Катастрофы отдыхали бесплатно, но не об этом речь, а об
этой немочке, которая к подружке в гости приехала, лежим мы на бережку,
болтаем, а она в больнице медсестрой работала, в Нагарии, и так грустно
говорит мне: скоро в Германию возвращаться. И я ее спросил: а ты что, не
любишь Германии? Она говорит: я люблю Германию, но не люблю немцев.
Впрочем, это я так вспомнил. Подплыла распрекрасная пава за сорок в
экстравагантном платье. Заговорили о платье. Еще две стареющие девицы
слетелись на разговор - наш столик был популярен, за ним особенно громко
смеялись и больше всего пили. Одна бл°нда /ну блондинка по-польски/
знала пару слов на иврите, когда-то в юности училась год в Хайфе. Ника
успевала давать нам краткие комментарии по-русски: "Вот эта блондинка,
шикарная, да? У нее муж мультимиллионер, а она книги пишет. У нее в
отрочестве была жуткая травма, она вошла в спальню отца, а тот ебал
курицу, представляешь?, курица уже вся была полумертвая и окровавленная.
С тех пор ей все время снится эта курица. Это е° поинта. А эта, в
странном платье, да? Очень симпатичная..."
17.8. Поле подсолнухов. Черные кудри в желтых жабо склонились в
церемониальном поклоне. Тоскана встретила последождевой свежестью и
покоем. Под Сиеной пошли бурые вспаханные поля, сжатый урожай,
разбросанный золотыми кольцами (а у нас - кубики). И земля голых холмов
стала буро-рыжей, местами красной, и это сливалось и переходило в жухлый
цвет бурых стен и черепиц окрестных домов, деревенек, замков. Почти на
каждом холме стоял замок, или городок с башнями, и дома бежали вниз
каскадами, будто в центре, на вершине, бил источник энергии созидания,
на каждый такой холм хотелось взлететь, в каждом городке погулять, в
каждом замке испить простодушного мужества, такая в них была
уверенность, несуетность, непоколебимость.
В Мандельштаме совсем не было еврейской суетливости. К концу жизни
появилась загнанность. А в Пастернаке - была. Вечная готовность
извиниться, почти угодливость.
Лоренцетти и Симоне похожи на японцев. Вызывающее изящество.
19.8. Ночь в Торро дель Читта. Деревенский дом. Кошка на кухне шурует.
"Дворянское гнездо", как сказала Ника. А с Никой тут было бы
интересно...
Петух разорался. Быстро светает. Встал. Холодом из окна пахнуло. Хорошо!
Петух орет требовательно. Мы только с голоса поймем, что там царапалось,
боролось... Почему-то все время Мандельштам в голове, хотя он уже давно
не так для меня важен, и я в него не заглядываю. Лет в тринадцать я
пытался изучать латынь по старому, без обложки, порванному учебнику,
виво, викси, виктум, амо, амави, аматум, винко, вици, виктум, ноли
орнаре... Много времени убил и без всякого толку. Впрочем, я любил
книги. Даже учебники. Нудная, сухая "История древнего Рима" Н. А.
Машкина ("допущено МВО СССР в качестве учебника для исторических
факультетов университетов и педагогических институтов, 1956-ой год", не
сохранился, увы, лист с дарственной: "Н°мочке в день десятилетия.
Вдохновляйся величием. Дядя Валя", пришлось выдрать, таможня не
пропускала) была зачитана до дыр. В десять лет мне купили еще одну
книгу, которую я "пронес через всю жизнь": "Древняя Греция", огромная, с
лодкой под парусом на красной обложке (Машкин, кстати, тоже был
красным), издательства Академии Наук, 1956 год, папа купил мне ее у
Казанского собора в Ленинграде, мы гостили у маминых братьев, 34 рубля
15 копеек, мама сказала: "Ого!", и радость от этого подарка до сих пор
так сильна, что я иногда достаю ее и глажу атласные страницы и плачу,
что пришлось выдрать лист с папиной дарственной. (Я знаю, почему
Бродский "не возвращается", потому что он их ненавидит. Когда умирали
его родители, ему не дали приехать даже на похороны, отец у него умер,
кажется, в конце восьмидесятых, чуть ли не в перестройку...) Потом пошли
и вовсе чудеса: появились Плутарх, три толстенных тома, Светоний, Тацит,
начались книжные дела, черный рынок, жадная толкотня у несметных
сокровищ...
Одел теплую длинную рубаху и вышел. Лампа в виде свечи, вроде маяка для
заблудившихся путников, еще горит в нише башни. Сумрачный рассвет.
Узкие, синие ладьи облаков. Внизу поля подсолнухов, виноградники, иглы
кипарисов и колоколен. Где больше неба мне, там я бродить готов... На