впрысну морфий... Зачем?.. А так, чтобы не мучиться "Замерзнешь
ты, лекарь, и без морфия превосходнейшим образом, - помнится,
отвечал мне сухой и здоровый голос, - ништо тебе..." У-гу-гу!..
Ха-ссс!.. - свистала ведьма, и нас мотало, мотало в санях...
Ну, напечатают там в столичной газете на задней странице, что
вот, мол, так и так, погибли при исполнении служебных
обязанностей лекарь такой-то, а равно Пелагея Ивановна с
кучером и парою коней. Мир праху их в снежном море. Тьфу... что
в голову лезет, когда тебя так называемый долг службы несет и
несет...
Мы не погибли, не заблудились, а приехали в село Грищево,
где я стал производить второй поворот на ножку в моей жизни.
Родильница была жена деревенского учителя, и пока мы по локоть
в крови и по глаза в поту при свете лампы бились с Пелагеей
Ивановной над поворотом, слышно было, как за дощатой дверью
стонал и мотался по черной половине избы муж. Под стоны
родильницы и под его неумолчные всхлипывания я ручку младенцу,
по секрету скажу, сломал. Младенчика получили мы мертвого. Ах,
как у меня тек пот по спине! Мгновенно мне пришло в голову, что
явится кто-то грозный, черный и огромный, ворвется в избу,
скажет каменным голосом: "Ага. Взять у него диплом!"
Я, угасая, глядел на желтое мертвое тельце и восковую
мать, лежавшую недвижно, в забытьи от хлороформа. В форточку
била струя метели, мы открыли ее на минуту, чтобы разредить
удушашщий запах хлороформа, и струя эта превращалась в клуб
пара. Потом я захлопнул форточку и снова вперил взор в
мотающуюся беспомощно ручку в руках акушерки. Ах, не могу я
выразить того отчаяния, в котором я возвращался домой один,
потому что Пелагею Ивановну я оставил ухаживать за матерью.
Меня швыряло в санях в поредевшей метели, мрачные леса смотрели
укоризненно, безнадежно, отчаянно. Я чувствовал себя
побежденным, разбитым, задавленным жестокой судьбой. Она меня
бросила в эту глушь и заставила бороться одного, без всякой
поддержки и указаний. Какие неимоверные трудности мне
приходится переживать. Ко мне могут привести какой угодно
каверзный или сложный случай, чаще всего хирургический, и я
должен стать к нему лицом, своим небритым лицом, и победить
его. А если не победишь, вот и мучайся, как сейчас, когда
валяет тебя по ухабам, а сзади остался трупик младенца и
мамаша. Завтра, лишь утихнет метель, Пелагея Ивановна привезет
ее ко мне в больницу, и очень большой вопрос - удастся ли мне
отстоять ее? Да и как мне отстоять ее? Как понимать это
величественное слово? В сущности, действую я наобум, ничего не
знаю. Ну, до сих пор везло, сходили с рук благополучно
изумительные вещи, а сегодня не свезло. Ах, в сердце щемит от
одиночества, от холода, оттого, что никого нет кругом. А может,
я еще и преступление совершил - ручку-то. Поехать куда-нибудь,
повалиться кому-нибудь в ноги, сказать, что вот, мол, так и
так, я, лекарь такой-то, ручку младенцу переломил. Берите у
меня диплом, недостоин я его, дорогие коллеги, посылайте меня
на Сахалин. Фу, неврастеник!
Я завился на дно саней, счежился, чтобы холод не жрал меня
так страшно, и самому себе казался жалкой собачонкой, псом,
бездомным и неумелым.
Долго, долго ехали мы, пока не сверкнул маленький, но
такой радостный, вечно родной фонарь у ворот больницы. Он
мигал, таял, вспыхивал и опять пропадал и манил к себе. И при
взгляде на него несколько полегчало в одинокой душе, и когда
фонарь уже прочно утвердился перед моими глазами, когда он рос
и приближался, когда стены больницы превратились из черных в
беловатые, я, вчезжая в ворота, уже говорил самому себе так:
"Вздор - ручка. Никакого значения не имеет. Ты сломал ее
уже мертвому младенцу. Не о ручке нужно думать, а о том, что
мать жива".
Фонарь меня подбодрил, знакомое крыльцо тоже, но все же
уже внутри дома, поднимаясь к себе в кабинет, ощущая тепло от
печки, предвкушая сон, избавитель от всех мучений, бормотал
так:
"Так-то оно так, но все-таки страшно и одиноко. Очень
одиноко"
Бритва лежала на столе, а рядом стояла кружка с простывшим
кипятком. Я с презрением швырнул бритву в ящик. Очень, очень
мне нужно бриться...
И вот целый год. Пока он тянулся, он казался многоликим,
многообразным, сложным и страшным, хотя теперь я понимаю, что
он пролетел, как ураган. Но вот в зеркале я смотрю и вижу след,
оставленный им на лице. Глаза стали строже и беспокойнее, а рот
увереннее и мужественнее, складка на переносице останется на
всю жизнь, как останутся мои воспоминания. Я в зеркале их вижу,
они бегут буйной чередой. Позвольте, когда еще я трясся при
мысли о своем дипломе, о том, что какой-то фантастический суд
будет меня судить и грозные судьи будут спрашивать:
"А где солдатская челюсть? Отвечай, злодей, окончившнй
университет!"
Как не помнить! Дело было в том, что хотя на свете и
существует фельдшер Демьян Лукич, который рвет зубы так же
ловко, как плотник - ржавые гвозди из старых шалевок, но такт и
чувство собственного достоинства подсказали мне на первых же
шагах моих в Мурьевской больнице, что зубы нужно выучиться
рвать и самому. Демьян Лукич может и отлучиться или заболеть,
а акушерки у нас все могут, кроме одного: зубов они, извините,
не рвут, не их дело.
Стало быть... Я помню прекрасно румяную, но исстрадавшуюся
физиономию передо мной на табурете. Это был солдат, вернувшийся
в числе прочих с развалившегося фронта после революцви. Отлично
помню и здоровеннейший, прочно засевший в челюсти крепкий зуб с
дуплом. Щурясь с мудрым выражением и озабоченно покрякивая, я
наложил щипцы на зуб, причем, однако, мне отчетливо вспомнился
всем известный рассказ Чехова о том, как дьячку рвали зуб. И
тут мне впервые показалось, что рассказ этот нисколько не
смешон.
Во рту громко хрустнуло, и солдат коротко взвыл: - Ого-о!
После этого под рукой сопротивление прекратилось, и щипцы
выскочили изо рта с зажатым окровавленным и белым предметом в
них. Тут у меня екнуло сердце, потому что предмет это
превосходил по объему всякий зуб, хотя бы даже и солдатский
коренной. Вначале я ничего не понял, но потом чуть не зарыдал:
в щипцах, правда, торчал и зуб с длиннейшими корнями, но на
зубе висел огромный кусок ярко белой неровной кости.
"Я сломал ему челюсть " - подумал я, и ноги мои
подкосились. Благословляя судьбу за то, что ни фельдшера, ни
акушерок нет возле меня, я воровским движением завернул плод
моей лихой работы в марлю и спрятал в карман. Солдат качался на
табурете, вцепившись одной рукой в ножку акушерского кресла, а
другою - в ножку табурета, и выпученными, совершенно ошалевшими
глазами смотрел на меня. Я растерянно ткнул ему стакан с
раствором марганцевокислого кали и велел:
- Полощи.
Это был глупый поступок. Он набрал в рот раствор, а когда
выпустил его в чашку, тот вытек, смешавшись с алою солдатской
кровью, по дороге превращавсь в густую жидкость невиданного
цвета. Затем кровь хлынула изо рта солдата так, что я замер.
Если бы я полоснул беднягу бритвой по горлу, вряд ли она текла
бы сильнее. Отставив стакан с калием, я набрасывался на солдата
с комками марли и забивал зияющую в челюсти дыру. Марля
мгновенно становилась алой, и, вынимая ее, я с ужасом видел,
что в дыру эту можно свободно поместить больших размеров сливу
ренклод.
"Отделал я солдата на славу", - отчаянно думал я и таскал
длинные полосы марли из банки. Наконец кровь утихла, и я
вымазал яму в челюсти йодом.
- Часа три не ешь ничего, - дрожащим голосом сказал я
своему пациенту.
- Покорнейше вас благодарю, - отозвался солдат, с
некоторым изумлением глядя в чашку, полную его крови.
- Ты, дружок, - жалким голосом сказ я, - ты вот чего... ты
заезжай завтра или послезавтра показаться мне. Мне... видишь
ли... нужно будет посмотреть... У тебя рядом еще зуб
подозрительный... Хорошо?
- Благодарим покорнейше, - ответил солдат хмуро и
удалился, держась за щеку, а я бросился в приемную и сидел там
некоторое время, охватив голову руками и качаясь, как от зубной
у самого боли. Раз пять я вытаскивал из кармана твердый
окровавленный ком и опять прятал его.
Неделю жил я как в тумане, исхудал и захирел.
"У солдата будет гангрена, заражение крови... Ах, черт
возьми! Зачем я сунулся к нему со щипцами?"
Нелепые картины рисовались мне. Вот солдата начинает
трясти. Сперва он ходит, рассказывает про Керенского и фронт,
потом становится все тише. Ему уже не до Керенского. Солдат
лежит на ситцевой подушке и бредит. У него 400. Вся
деревня навещает солдата. А затем солдат лежит на столе под
образами с заострившимся носом.
В деревне начинаются пересуды.
"С чего бы это?"
"Дохтур зуб ему вытаскал..."
"Вот оно што..."
Дальше - больше. Следствие. Приезжает суровый человек:
"Вы рвали зуб солдату?"
"Да... я".
Солдата выкапывают. Суд. Позор. Я - причина смерти. И вот
я уже не врач, а несчастный, выброшенный за борт человек,
вернее, бывший человек.
Солдат не показывался, я тосковал, ком ржавел и высыхал в
письменном столе. За жалованием персоналу нужно было ехать
через неделю в уездный город. Я уехал через пять дней и прежде
всего пошел к врачу уездной больницы. Этот человек с
прокуренной бороденкой двадцать пять лет работал в больнице.
Виды он видал. Я сидел вечером у него в кабинете, уныло пил чай
с лимоном, ковыряя скатерть, наконец не вытерпел и обиняками
повел туманную фальшивую речь: что вот, мол... бывают ли такие
случаи... если кто-нибудь рвет эуб... и челюсть обломает...
ведь гангрена может получиться, не правда ли?.. Знаете,
кусок... я читал...
Тот слушал, слушал, уставив на меня свои вылинявшие глазки
под косматыми бровями, и вдруг сказал так:
- Это вы ему лунку выломали... Здорово будете зубы
рвать... Бросайте чай, идем водки выпьем перед ужином.
И тотчас и навсегда ушел мой мучитель-солдат из головы.
Ах, зеркало воспоминаний. Прошел год. Как смешно мне
вспоминать про эту лунку! Я, правда, никогда не буду рвать
зубы так, как Демьян Лукич. Еще бы. Он каждый день рвет штук по
пяти, а я раз в две недели по одному. Но все же я рву так, как
многие хотели бы рвать. И лунок не ломаю, а если бы и сломал,
не испугался бы.
Да что зубы. чего только я не перевидел и не сделал за
этот неповторяемый год.
Вечер тек в комнату. Уже горела лампа, и я, плавая в
горьком табачном дыму, подводил итог. Сердце мое переполнялось
гордостью. Я делал две ампутации бедра, а пальцев не считаю. А
вычистки. Вот у меня записано восемнадцать раз. А грыжа. А
трахеотомия. Делал, и вышло удачно. Сколько гигантских
гнойников я вскрыл! А повязки при переломах. Гипсовые и
крахмальные. Вывихи вправлял. Интубации. Роды. Приезжайте, с
какими хотите. Кесарева сечения делать не стану, это верно.
Можно в город отправить. Но щипцы, повороты - сколько хотите.
Помню государственный последний экзамен по судебной
медицине. Профессор сказал:
- Расскажите о ранах в упор.
Я развязно стал рассказывать и рассказывал долго, и в
зрительной памяти проплывала страница толстейшего учебника.
Наконец я выдохся, профессор поглядел на меня брезгливо и
сказал скрипуче:
- Ничего подобного тому, что вы рассказали, при ранах в
упор не бывает. Сколько у вас пятерок?