скажет, чтобы они не ели повидло из той банки.
Ладони девочки были больше и крепче, чем ладони Грифа, больше и креп-
че, чем его собственные ладони, он это знал, и потому, когда она помога-
ла ему перелезать с крыши беседки на перила балкона, чувствовал себя
смущенным.
Отряхнув руки, он сказал, не глядя на девочку:
-- Вот чудеса, я и правда тут.
-- Очень хорошо, что ты здесь, я сижу взаперти уже с трех часов.
Он бросил осторожный взгляд на нее, на ее руку, которая
придерживала пальто у груди.
-- Почему ты в пальто?
-- Ты ведь знаешь.
-- Поэтому?
-- Да.
Он подошел к ней ближе.
-- Ты, наверное, рада, что уезжаешь. Да?
-- Да!
-- Один мальчишка, -- сказал он тихо, -- торговал сегодня утром у нас
в школе теми писульками, в которых написано про тебя и... ты нарисована.
-- Знаю, -- сказала она. -- И он всем говорит, будто я получаю часть
выручки за его художества и будто он видел меня в таком виде, в каком
нарисовал. Врет он.
-- Знаю, -- сказал он. -- Его фамилия Куффанг, он болван и всегда
врет, это каждому известно.
-- Но насчет меня ему верят.
-- Да, -- согласился он, -- обалдеть можно, насчет тебя ему верят.
Она еще туже стянула пальто у себя на груди.
-- Вот почему я должна так внезапно уехать, еще до того, как народ
вернется с соревнований... Они уже давно взъелись на меня. "Ты, -- гово-
рят они, -- выставляешь напоказ свое тело". И говорят это, в чем бы я ни
появилась: в открытом платье или в закрытом. А когда я надеваю свитер до
горла, они и вовсе звереют... В чем же мне ходить?
Она говорила, а он холодно наблюдал за ней и думал: так вот она ка-
кая... Странно, что я никогда о ней не вспоминал. Никогда. Волосы у де-
вочки были белокурые, и глаза ее тоже показались ему белокурыми, они бы-
ли цвета только что обструганного букового дерева -- белокурые и слегка
влажные.
-- Я вовсе не выставляю напоказ свое тело, -- сказала она, -- просто
оно у меня есть.
Мальчик молчал, правой рукой он слегка подвинул пистолет, который тя-
жело давил ему на бедро.
-- Да, -- сказал он.
И ей стало страшно, опять у него сделалось это отрешенное лицо, как
тогда... А тогда он был как слепой, пустые темные глаза с непостижимым
выражением смотрели прямо на нее и в то же время куда-то вбок; и сейчас
он опять был как слепой.
-- Тот чудак, -- сказала она быстро, -- который иногда заходит к маме
и вечно спорит с ней, ну, седой старик... Ты ведь его знаешь?
На балконе было тихо, река была далеко, и шум соревнований не мог
спугнуть эту тишину.
-- Ведь ты его знаешь? -- повторила она нетерпеливо.
-- Конечно, знаю, -- сказал он. -- Старик Дульгес.
-- Ну да... Так вот он говорит, посмотрит на меня и так чудно гово-
рит: "Лет триста назад они сожгли бы тебя на костре как ведьму... Сухо
потрескивают женские волосы... толпа беснуется... Их подлые души органи-
чески не выносят ничего прекрасного".
-- Зачем ты зазвала меня наверх? -- спросил он. -- Чтобы сообщить
это?
-- Да, -- сказала она. -- И еще потому, что я все видела. Он вытащил
из кармана пистолет и прицелился в потолок. Усмехаясь, он ждал, что она
закричит, но она не закричала.
-- Что ты собираешься с ним делать?
-- Сам не знаю, во что мне выстрелить.
-- Во что?
-- Может быть, в себя?
-- Почему?
-- Почему? -- повторил он. -- Почему? Грех, смерть... Смертный
грех... Можешь ты это понять? -- Осторожно, стараясь не дотронуться
невзначай до девочки, он прошел в открытую дверь кухни и со вздохом
прислонился к шкафу; старая картина, которую он уже так давно не видел и
которую иногда вспоминал, все еще висела там: из фабричных труб поднима-
лись клубы красного дыма и соединялись в небе в одно кровавое облако.
Девочка стояла в дверях, повернувшись к нему. На лице ее лежали тени, и
она казалась взрослой женщиной.
-- Входи тоже, -- сказал он, -- нас могут увидеть, и тебе не поздоро-
вится... Сама знаешь.
-- Через час, -- сказала она, -- я уже буду сидеть в поезде, вот би-
лет "туда", обратного мне не купили. -- Она подняла коричневый билет.
Пауль кивнул, и она снова сунула билет в карман. -- В вагоне я сниму
пальто и останусь в одной блузке. Понимаешь?
Он опять кивнул.
-- Час это много... Ты знаешь, что такое грех? Смерть?.. Что такое
смертный грех?
-- Один раз, -- сказала она, -- этого добивался от меня аптекарь... и
еще учитель, который преподает у вас историю.
-- Дренш?
-- Да... Я знаю, чего они добиваются. Но не понимаю смысла тех фраз,
которые они говорят. Я знаю, что такое грех, но не понимаю этого, так же
как не понимаю, что кричат мне вслед мальчишки, когда я в темноте возв-
ращаюсь домой; они кричат из парадных, из окон, даже из машин; слова,
которые они кричат, я знаю, но смысл их мне непонятен. А тебе все понят-
но?
-- Да.
-- Что же это такое? -- спросила она. -- И тебя мучает это?
-- Да, -- сказал он, -- очень.
-- И сейчас тоже?
-- Да, -- сказал он. -- А тебя не мучает?
-- Нет, -- сказала она, -- меня не мучает... Но я в отчаянье, что это
вообще существует и что люди добиваются этого от меня... И что они кри-
чат мне вдогонку. Скажи, почему ты хочешь застрелиться? Неужели из-за
этого?
-- Да, -- сказал он, -- только из-за этого. И что ты связал на земле,
будет связанным и на небе. Понимаешь, что это значит?
-- Понимаю, -- сказала она. -- Когда у нас в классе был закон божий,
я иногда оставалась вместе со всеми.
-- Раз так, -- сказал он, -- тогда ты, может, знаешь, что такое грех?
И смерть?
-- Да, знаю, -- сказала она. -- Ты и вправду веришь в это?
-- Да.
-- Во все?
-- Во все.
-- А я не верю... Но знаю, что самым тяжким грехом считается у вас,
верующих, застрелить себя или... Я это слышала собственными ушами, --
сказала она громче и дотронулась левой рукой до уха, все так же придер-
живая правой пальто на груди, -- слышала своими собственными ушами. Я
слышала, как священник говорил: "Нельзя бросать господу под ноги даро-
ванную им жизнь".
-- Дарованную им жизнь, -- повторил он насмешливо. -- И потом у гос-
пода нет ног.
-- Нет? -- спросила она тихо. -- Нет ног? Разве его не пригвоздили?
Он промолчал, залился краской и тихо произнес:
-- Да, правда.
-- Если ты на самом деле веришь во все, как сказал, тогда надо верить
и в это.
-- Во что?
-- В то, что нельзя бросаться своей жизнью.
-- Да, да, -- сказал он и поднял пистолет дулом кверху.
-- Послушай, -- сказала она вполголоса, -- убери его. У тебя с ним
такой дурацкий вид. Убери его, пожалуйста.
Он сунул пистолет в правый карман и тут же вынул из левого патроны.
Три матовые обоймы с патронами лежали на его ладони.
-- Этого за глаза довольно, -- сказал он.
-- Стреляй во что-нибудь еще, -- предложила она, -- например в... --
Она обернулась, посмотрела назад, взглянула через открытое окно в его
дом и договорила: -- в теннисные мячи.
Он покраснел, и, казалось, лицо его окутала тень. Руки у него повисли
как плети, он даже выронил обоймы.
-- Откуда ты знаешь? -- пробормотал он.
-- Что знаю?
Мальчик нагнулся, поднял с пола обоймы и осторожно засунул обратно
один выпавший патрон; посмотрел через окно на свой дом, который стоял на
самом солнцепеке; там лежали теннисные мячи в картонной коробке, белые и
жесткие.
А здесь, в этой кухне, пахло ванной, умиротворением, свежим хлебом,
сдобой, на столе лежали красные яблоки, газета и пол-огурца -- срез
огурца был посредине светло-зеленый, дряблый, но чем ближе к кожуре, тем
он становился темнее и крепче.
-- Я знаю, -- продолжала девочка, -- как они боролись с грехом. Сама
слышала.
-- Кто?
-- Ваши святые. Священник рассказывал: они бичевали себя, постились и
читали молитвы, но никто из них не убивал себя. -- Она повернулась к Па-
улю, и ей снова стало страшно. Нет, нет, я не твой Иерусалим.
-- Им было не четырнадцать лет, -- сказал мальчик, -- и даже не пят-
надцать.
-- Как кому, -- возразила она.
-- Нет, -- сказал он, -- нет, это неправда, большинство из них стали
праведниками только после того, как они уже нагрешили. -- Он хотел по-
дойти к ней ближе, уже сделал несколько шагов, но шел, прижимаясь спиной
к подоконнику, чтобы не коснуться ее.
-- Не ври, -- сказала она, -- некоторые вовсе не грешили раньше, и
вообще я во все это не верю... уж если во что верить, то скорее в матерь
божью.
-- "Скорее". -- Он презрительно усмехнулся. -- Но ведь она была ма-
терью божьей.
Взглянул девочке в лицо, отвернулся и тихо сказал:
-- Извини... Да, да, я это уже пробовал. Молился.
-- А посты соблюдал?
-- Что там посты, -- сказал он, -- на еду мне вообще наплевать.
-- Это не называется поститься. И бичевать себя. Если бы я была веру-
ющая, я бы бичевала себя.
-- Послушай, -- сказал он вполголоса, -- тебя это в самом деле не му-
чает?
-- В самом деле, не мучает, -- сказала она. -- У меня нет желания
что-нибудь сделать, что-нибудь увидеть, что-нибудь сказать... А тебя это
мучает?
-- Да.
-- Как жаль, что ты такой набожный, -- сказала она.
-- Почему жаль?
-- Я показала бы тебе мою грудь. С радостью... тебе... сколько разго-
воров об этом, мальчишки кричат мне вдогонку всякие гадости, но никто
никогда ее не видел.
-- Никогда?
-- Да, -- сказала она, -- никогда.
-- Покажи мне это, -- сказал он.
-- Теперь все будет не так, как тогда. Помнишь?
-- Помню, -- сказал он.
-- Тебе тогда плохо пришлось?
-- Только из-за того, что мать вела себя плохо. Она прямо взбесилась
и всем раззвонила. Но для меня самого это было вовсе не плохо. Я уже
давно забыл. Ну... -- сказал он.
Волосы у нее были гладкие и жесткие, это поразило его. Он думал, что
у нее мягкие волосы; они были как стеклянные нити, такие, какими он
представлял себе стеклянные нити.
-- Не здесь, -- сказала девочка. Теперь она направляла его, подталки-
вала очень медленно, потому что он не хотел выпускать ее голову из рук и
настороженно вглядывался ей в лицо; так они двигались вперед, будто ис-
полняли какие-то диковинные, ими самими сочиненные па; от открытой двери
на балкон они прошли через всю кухню -- казалось, он все время наступает
ей на носки, и она, делая шаг, каждый раз как бы приподнимает его.
Потом она открыла кухонную дверь, медленно провела его по коридору и
толкнула дверь в свою комнату.
-- Здесь, -- сказала она, -- у меня в комнате. Только не там.
-- Мирцова, -- прошептал он.
-- Почему ты меня так называешь? Моя фамилия Мирцов. Катарина Мирцов.
-- Тебя все так зовут, иначе я не могу. Покажи это. -- Он покраснел,
потому что опять сказал "это", вместо того чтобы сказать "ее".
-- Мне так жаль, -- сказала она, -- что для тебя это тяжкий грех.
-- Я хочу это видеть, -- сказал он.
-- Никто... -- сказала она. -- Ты никому не должен ничего рассказы-
вать.
-- Да.
-- Даешь слово?
-- Да... Но одному человеку я все же должен рассказать.
-- Кому?
-- Подумай сама, -- сказал он тихо, -- ты ведь знаешь... Девочка при-
кусила губу; она все еще крепко стягивала на груди пальто; задумчиво
посмотрев на него, она сказала:
-- Ему ты, само собой, можешь рассказать, но больше никому.
-- Да, да, -- ответил он. -- Покажи.
Если она заулыбается или захихикает, я выстрелю. Но она не смеялась,
она дрожала и была очень серьезна. И когда она попыталась расстегнуть
пуговицы, руки ее не послушались, пальцы были ледяные и не гнулись.