вдоль дороги, а потом перескочила через них, перескочила через серый ши-
фер соседней крыши и заглянула в комнату чужого дома: пудреница, божья
матерь с младенцем, зеркало, на натертом паркете один-единственный мужс-
кой ботинок, черный; теперь она порхнула в гостиную: самовар, еще одна
божья матерь с младенцем, большая семейная фотография, латунная полоска
у порога, оранжево-коричневое, теплое мерцание красного дерева. Он а ос-
тановилась, ее все еще укачивало, головокружение проходило очень медлен-
но; и тут она увидела в прихожей открытую картонную коробку с белоснеж-
ными теннисными мячами. До чего отвратительны эти мячи, подумала она,
похожи на женские груди алебастровых статуй, от которых меня воротит. А
вот и терраса -- под тентом стол со скатертью, на нем грязная посуда,
пустая винная бутылка, на горлышке которой еще оставался белый станиоле-
вый ободок.
Какое счастье, что я еду к тебе, отец, думала она, и какое счастье,
что ты из породы людей, которые пьют не вино, а водку.
С крыши гаража в нескольких местах капал вар; ах как она испугалась,
когда прямо перед ней возникло лицо Пауля, -- оно было от нее на рассто-
янии двадцати четырех метров, страшно далеко, но в бинокле всего в двух
метрах. Бледное лицо, можно подумать, что он решился на отчаянный шаг;
солнце било ему в глаза, он жмурился; руки он сжал в кулаки, словно
что-то нес, но он ничего не нес, судорожно сжатые кулаки ничего не сжи-
мали; он свернул за угол гаража и весь мокрый, тяжело дыша, вспрыгнул на
террасу; на столе зазвенела посуда; Пауль дернул несколько раз ручку
двери, затем сделал два шага влево, вскочил на подоконник и спрыгнул в
комнату. Он наткнулся на буфет, и самовар серебристо зазвенел, внутри
буфета затренькали стаканы, один за другим, по цепочке, они все еще поз-
вякивали, а мальчик уже бежал дальше, перепрыгнул через латунную полоску
на пороге и вдруг остановился как вкопанный перед теннисными мячами;
нагнулся, но до мячей не дотронулся; долго стоял он у открытой коробки,
потом вытянул руки вперед, будто хотел благословить или погладить ко-
го-то, неожиданно вытащил из кармана какую-то книжицу, бросил ее на пол,
опять поднял, поцеловал, подошел к вешалке и положил книгу на маленькую
полку под зеркалом. А потом девочка уже ничего не увидела, кроме его
ног, -- он бегом поднимался по лестнице. И в центре этой миниатюры все
время стояла коробка с теннисными мячами.
Вздохнув, она опустила бинокль и долго разглядывала ковер, он был
ржаво-красного цвета с черным рисунком -- квадраты, квадраты, квадраты,
сцепленные между собой; целые лабиринты квадратов, и чем ближе к центру,
тем меньше становилось красного, тем гуще казался черный цвет, идеально
черный и потому неприятный для глаз.
Его комната была дальше, выходила окнами на улицу, она знала это,
ведь когда-то ему еще позволяли играть с ней -- год или года два назад;
она играла с ним до той поры, пока он не начал со странным упорством
глядеть на ее грудь; это мешало их играм, и однажды она спросила: "Чего
ты уставился? Хочешь посмотреть?" И он, как во сне, кивнул. Тогда она
расстегнула блузку. Нельзя было этого делать, но она поняла это слишком
поздно и поняла даже не по его глазам, а по глазам его матери, которая,
оказывается, все это время была в комнате; тут она подлетела к ним и за-
орала, зрачки у нее стали твердые как камень... Ах, этот крик, его надо
тоже увековечить на одной из патефонных пластинок памяти; так, наверное,
кричали женщины, когда сжигали на костре ведьм; об этом часто рассказы-
вает тот чудак, который приходит к матери и с которым мать вечно спорит;
он похож на монаха, потерявшего веру в бога... да и мать похожа на мона-
хиню, потерявшую веру в своего бога; мать вернулась сюда, в Цишбрунн,
после долгих лет отсутствия с горечью разочарования и с солоноватым
привкусом собственных ошибок на губах, закосневшая в своей потерянной
вере, полная едких воспоминаний о человеке по фамилии Мирцов, который
пил водку и никогда не верил в то, во что она теперь перестала верить;
слова матери были такими же солоноватыми на вкус, как и ее губы.
...Крик, черный рисунок ковра, разбросанные на полу домики-макеты од-
ноквартирных коттеджей, которые его отец, будучи уполномоченным строи-
тельной фирмы, предлагал лет двадцать назад своим клиентам, -- таких
коттеджей не строят вот уже двадцать лет, -- и еще старые ящички от бан-
ковской пневматической почты и обрезки канатов -- их притаскивал другой
мальчик, с которым они играли, -- да, его звали Гриф, -- и, наконец,
пробки различной величины и формы; в тот день Грифа с ними не было. Все
испортил этот дикий крик, который и сейчас висит над ней, подобно прок-
лятью: с тех пор она считается девочкой, которая ведет себя так, как
нельзя вести себя девочкам.
Вздыхая, она не отрывала взгляда от ржаво-красного ковра -- сторожила
коричневые полуботинки мальчика, которые рано или поздно должны были по-
явиться на начищенном до блеска латунном пороге.
А потом усталым жестом перевела бинокль: терраса, стол под тентом, на
столе темно-коричневая плетеная корзинка с целой горой апельсиновых ко-
рок, винная бутылка с этикеткой "Цишбруннский монастырский сад". Натюр-
морт за натюрмортом, а где-то внизу струился шум -- соревнования по
гребле шли полным ходом... Грязные блюдечки, на которых ели мороженое,
вечерняя газета: она сумела даже прочесть два слова из второй строчки
заголовка -- шапка шла во всю страницу -- "... бездонная пропасть...", в
пепельнице окурки сигарет -- с желтым фильтром и целиком белые, реклам-
ный проспект фирмы холодильников -- но ведь у них уже давно есть холо-
дильник! -- спичечная коробка; оранжево-коричневое красное дерево -- та-
ким цветом писали пламя на старинных полотнах, -- на буфете сверкающий
самовар, блестящий надраенный самовар, которым не пользовались вот уже
много лет, нечто вроде яркой игрушки или диковинного трофея. Сервировоч-
ный столик с солонкой и горчичницей, большая семейная фотография: дети с
родителями в загородном кафе; на заднем плане -- пруд с лебедями, офици-
антка держит поднос, на котором стоят две кружки с пивом и три бутылки
лимонада; на переднем плане -- семья за столиком, справа в профиль --
отец, он держит перед грудью вилку, на которую насажан кусок мяса с за-
витушками вермишели; слева -- мать, в левой руке у нее салфетка, в пра-
вой ложка; в середине фотографии дети -- их головы не доходят до подноса
официантки; на уровне детских подбородков вазочки с мороженым; на щеках
у них солнечные блики -- лучи, пробившиеся сквозь листву; головы сестер
в кудряшках, а между ними тот, кто только что так долго мешкал у коробки
с теннисными мячами, а потом побежал наверх -- его коричневые полуботин-
ки так и не переступили во второй раз через латунную полоску порога.
Опять мячи, справа от них вешалка: соломенные шляпы, зонтик, полотня-
ный мешочек, из которого торчит щетка для ботинок; в зеркале видна
большая картина, висящая слева на стене, на картине женщина собирает ви-
ноград, у женщины глаза как виноградины, рот как виноградина.
Усталым жестом она опустила бинокль, и ее взгляд сразу отбросило на-
зад из покинутой дали, глазам стало больно, и она закрыла их. И тут же
за опущенными веками заплясали ржаво-красные и черные круги; тогда она
снова открыла глаза и испугалась: как раз сейчас Пауль переступал через
порог, в руке он сжимал какой-то предмет, блеснувший на солнце, на этот
раз он не задержался у коробки с теннисными мячами; теперь, когда она
увидела его лицо не через бинокль -- и оно выпало из ее коллекции миниа-
тюр, -- теперь она вдруг ясно поняла, что он и впрямь решился на ка-
кой-то отчаянный шаг; снова зазвенел самовар, снова затренькали стаканы
внутри буфета, один за другим, по цепочке, зашептались, как кумушки.
Теперь Пауль стоял на коленях в углу у окна, ей был виден только его
правый локоть, который, словно поршень, двигался вверх-вниз, и когда он
опускался вниз, то как бы ввинчивал что-то, а потом исчезал из поля зре-
ния, -- она мучительно рылась в памяти, размышляя, что значило это дви-
жение локтя, мысленно воспроизвела его и поняла -- мальчик орудовал от-
верткой; рукав рубашки в красно-желтую клетку то приближался, то удалял-
ся, а потом вдруг замер на месте, и Пауль слегка откинулся назад; она
увидела его профиль, поднесла к глазам бинокль и вздрогнула -- все ока-
залось так близко, -- заглянула в открытый ящик: там лежали синие чеко-
вые книжки, аккуратно перевязанные белым шнурком, и копии приходных ор-
деров, скрепленные продетым сквозь дырочки синим шнурком; Пауль торопли-
во выбрасывал все эти пачки на ковер и наконец прижал к груди какой-то
предмет, завернутый в синюю тряпку, потом положил его на пол и начал за-
совывать обратно в ящик чековые книжки и копии приходных ордеров; она
опять видела только движение его локтя, и все это время сверток в синей
тряпке лежал рядом с ним.
Но вот он развернул тряпку, и она вскрикнула: на его ладони маслянис-
то поблескивал гладкий черный пистолет, и ладонь была для него слишком
мала; казалось, крик девочки вылетел из бинокля, как выстрел. Пауль
мгновенно обернулся; она опустила бинокль, сожмурила от боли глаза и
громко позвала:
-- Пауль! Пауль!
Держа пистолет у груди, он медленно карабкался из окна на террасу.
-- Пауль! -- крикнула она. -- Иди сюда через сад.
Он сунул пистолет в карман, приставил ладонь к глазам и так же мед-
ленно спустился по ступенькам; волоча ноги, прошел по газону, по гравию
у фонтанчика и вдруг вырос перед ней в тени увитой виноградом беседки;
только теперь он опустил руку.
-- Это ты, оказывается, -- сказал он.
-- Ты что, перестал узнавать мой голос?
-- Перестал... Чего тебе?
-- Я уезжаю, -- сказала она.
-- Я тоже уезжаю, -- сказал он. -- Ну и что из этого? Все наши уезжа-
ют, почти все. Завтра я еду в Цаллингкофен.
-- Да нет, -- возразила она, -- я уезжаю насовсем. К отцу в Вену. --
И вдруг подумала, что Вена тоже каким-то образом связана с вином, во
всяком случае так поется в их песнях.
-- Вена, -- сказал он, -- на юге... Ты там будешь жить?
-- Да.
Ее испугал взгляд мальчика, он взглянул на нее снизу вверх и притом
как-то искоса, и глаза у него были остановившиеся, зачарованные.
Нет, я не твой Иерусалим, подумала она, нет, нет, и все же таким
взглядом смотрели, наверное, паломники, когда перед ними вставали башни
святого города.
-- Я видела, -- сказала она тихо, -- я все видела. Он усмехнулся.
-- Сойди вниз, -- сказал он, -- сойди-ка вниз.
-- Не могу, -- ответила она. -- Мама заперла меня, мне нельзя появ-
ляться на улице до самого ухода поезда, но ты... -- Она вдруг замолкла,
задышала часто и неглубоко; от волнения ей не хватало воздуха, и она
сказала то, чего не хотела говорить: -- Но ты... ты можешь влезть на-
верх.
Нет, я не твой Иерусалим, думала она, нет, нет.
Не опуская взгляда, он спросил:
-- Как мне взобраться?
-- Влезь на крышу беседки, я подам тебе руку, и ты перейдешь на бал-
кон.
-- Я... Меня ждет один человек... -- Он не договорил, пробуя рукой,
достаточно ли прочны перекладины беседки: они были заново приколочены и
заново окрашены; плотные темные виноградные листья взбирались вверх по
этим перекладинам, как по ступенькам стремянки. Пистолет тяжело бился о
его бедро; ухватившись за флюгер, он вспомнил Грифа, который лежал сей-
час у себя в каморке в окружении жужжащих мух, Грифа с бледной грудью и
румяными щеками, -- вспомнил и подумал о хлипком плоском никелевом пис-
толете: надо спросить Грифа, окисляется ли никель? Если да, то пусть