Генрих Белль.
Долина грохочущих копыт
Пер. с немемцкого: Л.Черная
Изд: Последний дюйм: Пермь: Пермская книга, 1994. - 543 с. (Юношеская б-ка.)
OCR&Spellcheck: ADanil
(Повесть)
I
Мальчик даже не заметил, что теперь его очередь. Он пристально смот-
рел на плитки пола в проходе между боковыми нефами и центральным; плитки
были, как соты, красные и белые, красные -- в белую крапинку, белые -- в
красную; и уже невозможно было отличить белые от красных, в глазах ряби-
ло; темные полоски цементных швов стерлись; и пол, казалось, плыл, похо-
жий на садовую дорожку из красных и белых камешков; красный цвет перехо-
дил в белый, белый в красный, а поверх всего, будто грязная сетка, лежа-
ли расползшиеся швы.
-- Твоя очередь, -- прошептала молодая женщина рядом с ним.
Он покачал головой и не очень решительно показал пальцем на испове-
дальню, и вот уже женщина прошла мимо него, на секунду запах лаванды
усилился, стали слышны слова молитвы, туфли ее скользнули по деревянной
ступеньке, на которой она потом преклонила колени.
Смертный грех, подумал мальчик, смерть, грех; и сила, с которой он
вдруг пожелал эту женщину, ужаснула его; он даже не видел ее лица, мимо-
летный запах лаванды, юный голос, легкий и в то же время четкий стук вы-
соких каблучков, когда она прошла те четыре шага до исповедальни; этот
стук, четкий и вместе с тем легкий, был всего лишь обрывком нескончаемой
мелодии, которая дни и ночи звучала у него в ушах. По вечерам он лежал
без сна, распахнув окно и прислушиваясь к женским шагам на мостовой, на
тротуаре, к стуку их каблуков, четких, легких, бездумных; он слышал их
голоса, шепот и смех под каштанами. Их было слишком много, и они были
чересчур прекрасны; иногда в трамвае, перед кассой кинотеатра или у при-
лавка в магазине они открывали свои сумочки, оставляли открытые сумочки
в машинах, и, заглянув в них, он видел помаду, носовой платок, деньги,
скомканные трамвайные билеты, пачку сигарет, пудреницу.
У него все еще рябило в глазах от убегающей и набегающей бело-крас-
ной, мощенной острыми камешками дороги, дорога эта была тернистой и бес-
конечной.
-- Ваша ведь очередь, -- сказал чей-то голос рядом с ним. Он поднял
глаза -- не так уж часто к нему обращались на "вы" -- и увидел маленькую
девочку, краснощекую и черноволосую. Улыбнулся девочке и опять ткнул
пальцем направо. У девчачьих полуботинок на низком каблуке не было рит-
ма. Там, справа от него, снова зашептались... В каких грехах он каялся в
ее возрасте? Я брал сладости без спроса. Я лгал. Не слушался. Не делал
уроков. Брал сладости без спроса: сахар из сахарницы, лакомился остатка-
ми от пиршеств взрослых: доедал пирожные с тарелок, допивал вино из рю-
мок. Докуривал сигары. Брал сладости без спроса.
-- Твоя очередь.
Он уже почти машинально показал пальцем направо. Мужские башмаки. Ше-
пот и этот назойливо-неуловимый запах: не пахнет ничем.
И снова его взгляд приковали красные и белые плитки пола. Незащищен-
ные глаза болели так сильно, как болели бы незащищенные ноги, если бы он
босой шел по щебенке. Ступни моих глаз, думал он, блуждают вокруг их
губ, словно вокруг алых озер. Ладони моих глаз блуждают по их коже.
Грех, смерть и ненавязчивая определенность этого запаха: не пахнет
ничем. Хоть бы от одного из них запахло луком или гуляшом, простым мылом
или бензином, трубочным табаком, липовым цветом или уличной пылью, едким
запахом пота, каким летом несет от людей, тяжело поработавших. Но нет,
все они неназойливо пахли ничем, ровно ничем.
Он оторвал взгляд от пола и устремил его туда, где стояли на коленях
люди, уже получившие отпущение грехов и читавшие молитвы. Там, где были
эти люди, пахло субботой, умиротворенностью, горячей ванной, мылом, све-
жими маковыми булочками, новыми теннисными мячами, какие покупали в суб-
боту его сестры на карманные деньги; пахло прозрачным, хорошо очищенным
маслом, тем, что отец по субботам протирал свой пистолет; пистолет был
черный и блестящий и вот уже десять лет лежал без употребления: ничем не
омраченная память о войне, достойный, хоть и бесполезный предмет, слу-
живший только одной цели -- будить воспоминания; когда отец разбирал его
и чистил, пистолет отбрасывал на его лицо особый отблеск -- отблеск бы-
лой власти, той власти, какую получал человек, который одним легким на-
жатием пальца мог выпустить из темного, серебристо поблескивающего пис-
толетного магазина смерть. Раз в неделю, по субботам, перед тем как отец
шел в пивную, наступал высокоторжественный час, когда разбирались, ощу-
пывались и смазывались блестящие пистолетные сочленения и внутренности,
когда они, распростершись, лежали на голубой тряпке, подобно внутреннос-
тям выпотрошенного животного: туловище, длинный металлический язык кур-
ка, части поменьше, суставы; ему разрешалось присутствовать при этом, и
он стоял не дыша, зачарованный тем сиянием, которое излучало лицо отца;
здесь вершился культ оружия, культ голой мужской силы: ведь из магазина
выталкивалось семя смерти... И отец проверял, исправно ли действуют пру-
жины магазина. Они все еще действовали исправно, и только предохрани-
тельная скоба удерживала семя смерти в стволе; его можно было освободить
одним легким, почти незаметным движением большого пальца, но отец ни ра-
зу не сделал этого движения; он снова бережно собирал разобранные части.
а потом прятал пистолет под чековыми книжками и копиями приходных орде-
ров.
-- Твоя очередь.
Мальчик снова качнул головой. Шепот. Ответный шепот. И опять тот же
запах без запаха.
Здесь, в этом нефе, пахло вечными муками, грехом, липкой непристой-
ностью -- словом, тем, чем пахли все семь дней недели, самым худшим из
которых было воскресенье. Скука, и на террасе гудит кофейная мельница.
Скука в церкви, в летнем ресторанчике, на лодочной станции, в кино и в
кафе, скука в виноградниках на горе, куда приходят лицезреть, как поспе-
вает сорт под названием "Цишбруннский монастырский сад"; тонкие пальцы
со знанием дела бесстыдно ощупывают виноградины; скука, из которой не
видно другого исхода, кроме греха. А грех, вот он, повсюду: в зеленой,
красной, коричневой коже дамских сумочек.
Напротив, в центральном нефе, он заметил женщину, которую пропустил
вперед, она была в пальто цвета ржавчины. Разглядел ее профиль: ма-
ленький нос, загорелая кожа, темный рот, увидел обручальное кольцо, вы-
сокие каблучки -- некий хрупкий сосуд, в котором была заключена
убийственная мелодия; он уже слышал, казалось, как каблуки удаляются по
длинной-предлинной дороге, отстукивают по твердому асфальту, затем по
неровной мостовой легкое и вместе с тем жесткое стаккато греха. Грех,
думал он, смертный грех.
Теперь она и впрямь собралась уходить: защелкнула сумочку, опустилась
на колени, встала, перекрестилась, и ритм ее шагов передался от ног туф-
лям, от туфель каблучкам, от каблучков плиткам пола.
Узкий неф показался мальчику потоком, через который ему никогда не
перебраться; навеки останется он на этом грешном берегу. Всего только
четыре шага отделяли его от голоса, который вправе отпускать грехи и на-
лагать покаяние, и всего только шесть -- от центрального нефа, где цари-
ли суббота, умиротворение, радость спасения, но он сделал лишь два шага
по проходу и повернул назад -- сперва пошел медленно, потом бросился со
всех ног, словно выбегал из горящего дома.
Стоило ему распахнуть обитую кожей дверь, как солнце и зной хлынули
на него с такой силой, что на несколько секунд он ослеп, ушиб левую руку
о дверной косяк и уронил молитвенник. Кисть заболела, он нагнулся, под-
нял молитвенник, а тем временем дверь на пружине отскочила назад и зах-
лопнулась; мальчик, задержавшись в тамбуре, разгладил смятую страницу и,
прежде чем закрыть молитвенник, прочел: "полное раскаяние", потом сунул
молитвенник в карман брюк, потер ушибленную руку и приоткрыл дверь сно-
ва, осторожно толкнув ее коленкой; той женщины уже и след простыл, пло-
щадь перед церковью была безлюдна, темно-зеленые листья каштанов покрыты
пылью; у фонаря стояла белая тележка мороженщика, на крюке фонарного
столба висела серая холщовая сумка, набитая вечерними газетами. Морожен-
щик сидел на тумбе и просматривал вечернюю газету, а разносчик газет
примостился на оглобле тележки и лизал мороженое; прогромыхал трамвай,
он был почти пустой, только на задней площадке стоял какой-то мальчишка
и размахивал зелеными купальными трусами.
Пауль медленно открыл дверь и спустился по ступенькам; уже через нес-
колько шагов он вспотел -- было слишком жарко и слишком солнечно, -- и
он затосковал по полумраку церкви.
В иные дни он ненавидел все на свете, кроме себя самого, но сегодня
был обычный день -- и он ненавидел только себя самого, а все остальное
любил: открытые окна домов, окружавших площадь, белые занавески, позвя-
киванье кофейных чашек, мужской смех, голубой сигарный дым, который пус-
кал кто-то невидимый: плотные голубые колечки выплывали из окна над сбе-
регательной кассой; крем на куске торта, который держала девчонка в окне
рядом с аптекой, -- он был белее первого снега, и такими же ослепительно
белыми казались следы крема вокруг ее рта.
Часы над сберегательной кассой показывали половину шестого.
Поравнявшись с тележкой мороженщика, Пауль заколебался, он колебался
на секунду дольше, чем следовало, и мороженщик уже поднялся с тумбы и
сложил газету; Пауль прочел вторую строку заголовка на первой полосе:
"бездонная пропасть" -- и пошел дальше; мороженщик, укоризненно качая
головой, снова развернул газету и присел на тумбу.
Пауль прошел сберегательную кассу в угловом доме, пересек улицу,
свернул за следующий угол, и тут с берега донесся голос диктора, который
объявлял о следующем заезде на соревнованиях по академической гребле:
мужские четверки -- "Убиа", "Ренус", "Цишбрунн-67". Паулю почудилось,
что он ощутил запах реки и услышал ее шум, хотя он находился от нее мет-
рах в четырехстах; потянуло машинным маслом и водорослями, горьким дымом
буксиров, раздался плеск волн -- такой, какой бывает, когда колесные па-
роходы идут вниз по течению, и протяжный вой сирен, будто уже наступил
вечер, когда в прибрежных кафе загораются разноцветные фонарики и садо-
вые стулья кажутся особенно алыми, словно язычки пламени в кустах.
Пауль услышал выстрел стартового пистолета, крики и рев толпы, толпа
отчетливо скандировала в ритме взмаха весел: "Цишш-брунн -- Рее-нус --
Уу-биа", но потом все сбилось и с реки донеслось: "Ре-брунн, Циш-нус,
Биа-Циш-У-Нус".
В четверть восьмого, подумал Пауль, до четверти восьмого город будет
так же безлюден, как сейчас. Машины стояли даже здесь, наверху, покину-
тые машины, раскаленные, пропахшие маслом и солнцем, они стояли под де-
ревьями вдоль всех тротуаров, в воротах.
Он еще раз завернул за угол, и перед ним открылись река и горы: маши-
ны стояли даже на горных склонах и на их школьном дворе; они доползли до
самых виноградников. На тихих улицах, по которым он проходил, машины
стояли по обе стороны мостовой, и это еще усугубляло впечатление их заб-
рошенности; казалось, впрочем, что владельцы автомобилей нарочно стара-
ются умерить их блистательную элегантность, украшая машины безобразными
талисманами -- обезьянками, ежами, уродливыми зебрами с оскаленными зу-
бами, гномами, прячущими свои зловещие ухмылки в рыжие бороды.
Рев толпы слышался здесь яснее, выкрики звонче, потом опять донесся
голос диктора, который объявил о победе цишбруннской четверки... Рукоп-
лесканья, туш, наконец пение: "О Цишбрунн -- милый городок, вокруг тебя
холмы и речка вьется прихотливо, и девушки твои прилежны и красивы, и