своего восставшего города. И, как воин, сразу поняв, что без долгой осады
и многой крови ратной княжеского двора не взять, Александр, сообразив по
безветрию, что город наверняка уцелеет, приказал:
- Жечь!
Он именно ничего не делал, не наряжал дружинников, не посылал никого
за хворостом и огнем, он только сказал вслух и громко: <Жечь!> И горожане,
что давно уже хотели того же самого, и только уважение к дому своего князя
удерживало их, тотчас ринули, и уже потащили дрова и хворост, и уже стали
с ведрами и бадьями воды на кровлях соседних домов - не загорелись бы
хоромы горожан, - и уже рогатками загораживали ворота княжого двора, и уже
затрещало и дымно потянуло ввысь, а там и пламя выбилось над узорными
кровлями, и донесся испуганный, жалкий крик татар, тотчас перекрытый
дружным тысячеголосым торжествующим ревом.
Теперь татары выбивали ворота, заваленные снаружи всяким дубьем.
Трещали створы, кто-то лез, а в него с улицы летели камни и стрелы,
другому, что спустился по веревке со стены, тут же раскроили голову. Огонь
ярел, охватывая клеть за клетью, рушились терема, и в их пламени метались,
сгорая, татарские кони, а спешенные всадники в дымящемся платье, скалясь и
узя глаза, продолжали бить из луков по толпе, оступившей княжеский двор,
пока горящие балки с гулом и грохотом не обрушивались им на головы. Это
были хорошие степные воины, и они дорого продавали свою жизнь.
Двор сгорел. Город от огня отстояли. Татарская рать, вместе с
царевичем Шевкалом, была истреблена полностью.
Кратко было похмелье на этом пиру! Зимой уже двинулись на город
татарские рати. Но за эти несколько хмелевых и веселых месяцев возникла и
широко разошлась по Руси, дойдя и до нашего времени, гордая, как народный
мятеж, песня о Щелкане Дюдентьевиче, где утверждалось в конце, вперекор
всему, что после расправы со Щелканом <...так и осталося, ни на ком не
сыскалося>.
Сыскалось. И на тех даже, кто ничего и не знал о погроме татар в
Твери...
ГЛАВА 60
И то сказать, что струсил Узбек и на этот раз. Не Орду послал на
Русь, а вызвал к себе московского князя и ему, вкупе с татарами, приказал
покарать непокорную Тверь. Но уже и покарать потребовал жестоко. Пять
темников с пятью тьмами отборного войска шли на Тверь помимо московских,
суздальских и иных ратей. И стал для города смертным этот погром и час.
Князь Иван теперь дождался своей судьбы. Он как раз возился с
меньшим, всего лишь в начале июля родившимся сыном Андреем, когда пришла
весть о восстании в Твери. Иван выслушал, держа малыша на руках. Два
мальчика подряд - такого он даже и не ждал от Елены. И этот, меньшой, был
славный, здоровый малыш, и сейчас, когда уже краснота сошла с лица, смешно
так лупил глазки на родителя. Поэтому Иван не шевелился, не стирал даже
улыбки с лица, хотя впору было выронить младеня из рук. То есть глупее и
проще погинуть, ежели бы даже и захотели тверичи, и то не мочно!
Выслушав, кивнул, отослал гонца. Передал Андрея на руки мамке. Вышел
из горницы в галерею. И тут почувствовал вдруг головное кружение и
тошноту. И душно стало, словно от дыма на пожаре. Он прислонился к стене,
справляясь с собой. Добро, слуг нету близко, а то б набежали тотчас. Одно
было ясно: кроме него - никто. Разве суздальский князь, Александр
Васильевич? К нему - тотчас послать! Улестить, запугать, обадить...
Отдавать великое княжение суздальскому князю вовсе ни к чему!
Страшное ощущение высоты и одиночества все не проходило. Один, совсем
один, даже и вечной заступы, митрополита, и того нет! Будто на вершине
горней, снегами белеющей, яко Кавказские горы, на изломе скалы, под
холодным ледяным небом, на самом-самом острие стоит он, и только небо
кругом, и клубятся и ползают тучи, и ветер рвет и сдувает его туда, вниз,
в бездну, в черный провал, и нельзя удержаться, а надо устоять, уцелеть,
справиться с собою, даже вот - чтобы не стошнило сейчас. Было жарко, но
чуть-чуть обдувало ветерком, и Иван понемногу пришел в себя. Москва, его
Москва, была зело невеликим городом на горе, и, только-только, всего две
недели назад, четвертого августа, освященная ростовским владыкою Прохором,
весело белела посередине нагромождения деревянных клетей и хором
белокаменная церковь Успения пресвятой Богородицы. К празднику и освящали.
Вот и праздник! На несколько мгновений мучительно захотелось ему удержать
время. Пусть будет все так: сын в колыбели, недавно отпраздновавшая
Успенье Москва, жара и жатва и знать°, что там, в Твери, погромили
татар... Нет, не остановишь время! Он усмехнулся бледно, окончательно
опомнясь. Надо думать, до снегов не начнут. Ну, а послов с подарками хану
- немедленно! Что-то измыслит теперь у себя в Твери князь Александр
Михалыч?
Тверской князь ничего не измыслил. Да и что он мог? Против него была
вся земля и Орда. Запереться в Твери, сидеть в осаде, отбивая приступы,
пока не кончатся силы, и люди, и припасы снедные? А потом? Да и бояре его,
в чаянии беды, сами загодя стали разбегаться. Нет, о борьбе, обороне града
не могло быть и речи. Оставалось одно - бежать. И когда, по зиме, заслышал
приближение татарской рати вместе с князем Иваном, загодя пред тем
вызванным в Орду, побежал, спасаясь, в единственный русский город, который
мог еще принять его и откуда он сам, в случае нужды, мог уйти еще далее, -
во Псков.
Он просидит там, а после, изгнанный Иваном из Пскова, в западных
землях более десяти лет - и все равно не уйдет от расплаты ханского суда.
И мы сейчас оставим его насовсем. Оставим без осуждения, скорее со
скорбью, чем с гневом. Его мать, Анна, с Василием и Константином, вернется
на пепелище и будет жить там <в великой скудости>, потихоньку опять
отстраивая Тверь, - и то тоже не наш рассказ и не наша повесть.
Скажем здесь о погроме страны, о скорби смердов, коим их князь не
сумел стать заступой и обороною. Скажем о горе жен и матерей, о плаче
детей, угоняемых в полон татарский. Скажем о гибели славного града Твери,
гибели, схожей с тем, как если бы у древа на возрастии срубили верхушку, и
далее стало оно расти и тянуться, но уже не вершиною, а боковым,
утолстившимся и пошедшим вверх отростком своим. Так и пошла потом история
страны в боковой сук, в Москву, со временем превратившуюся в новую вершину
русского древа. Но не надо искать неизбежности там, где ее не было и даже
не могло быть совсем. Был бы не Узбек, а, скажем, Тохта, и все бы пошло
иначе. Как? Мы не знаем. Историю, как и жизнь, неможно повторить заново.
Я не хочу описывать, как брали и зорили Тверь, оставленную своими
князьями и ратью. Были ли там бои, героическая защита ворот и валов
смердами, трупы героев и неистовая резня по улицам? Какие терема и храмы и
как громили победители? Я не знаю. Вся та Тверь целиком погибла в огне.
Было пламя и дымные столбы над оснеженною Волгой, бежали ручьи талой
воды с горящих валов и вновь замерзали, добегая до волжского льда.
Рушились, с треском и дымом, бревенчатые стены. Один только черный от
копоти и ободранный донага Спасский собор да каменная церковь Феодора и
уцелели из целого града.
И что описывать, как татарские темники - Федорчук, Туралык, Сюга и
прочие - зорили зимнюю землю Твери, выгоняли на лютый мороз детей и
женщин, поджигая избы, и гнали потом полоняников, тех, кто еще мог идти, -
других, трупами, оставляли по дорогам... Что описывать, ежели русские рати
москвичей, владимирцев и суздальцев творили то же самое, так же зорили,
грабили и жгли, обращая в пепел плоды нелегкого труда пахарей, угоняя
скот, <сотворяя землю пусту> - по выражению древнего летописца? Разогни и
чти древние книги, а я закрою лицо руками и восплачу от скорби и стыда! Не
должен человек, даже и в войнах, губить и зорить людей своего племени и
землю народа своего.
Татары шли изгонною ратью, длинным полумесяцем смерти, захватив и
уничтожив Тверь и Кашин, главные города княжества, и заодно, с наворопа,
разорив и опустошив Новоторжскую волость Господина Великого Новгорода.
Новгородцы едва откупились от татар двумя тысячами гривен серебра.
Мишук со своим полком не участвовал в тверском взятии, и многие
ратники из полка вслух жалели об этом: в Твери-то уж можно бы было
наверняка поживиться! Их повели на Кашин, но и Кашина, прежде них
захваченного татарами, толком повидать им не удалось, а уж пограбить - и
того менее.
Полк, развернувшись изгонною облавою, прочесывая починки и села,
забирая полон, расшибая мелкие отряды вооруженных смердов и случайных
тверских ратников, что дерзали сопротивляться, защищая свои дома, семьи и
скот. Спали мало, все были жадны и измотаны. Торопились набрать полону,
ругались, когда приходилось охранять награбленное добро какого-нибудь
воеводы - великого боярина московского, который, конечно, и брал не так и
не по стольку, как рядовые дружинники, уводя народ целыми толпами, увозя
добро десятками возов.
А тут еще пришлось идти вместях с татарами. Те лопочут не по-нашему,
а жадны - страсть! Будто и не кормят их! Едва не сцеплялись порою из-за
добычи.
Старшой у Мишука попался суровый, страшноватый мужик, дикой силы и
какой-то тупой, бычьей храбрости, похоже, страха вовсе не знал. Полону с
ним добывали все ратники, но уж зато и сам брал чего хотел и у кого хотел.
Перечить не смели. Потому - что подороже - прятали от еговых глаз. Мишук
раза два поцапался со старшим, и тот, в отместье, поставил его нынче
сторожить сарай с полоняниками. Рядом, у соседнего сарая, куда набили
женок и детей, стояли татары, и Мишук должен был смотреть враз: и чтобы не
утекли свои полоняники, и чтобы татары не перехватили какого мужика к
себе, в повозные ли, в конюхи. От густоты полона избаловались. Чуть не у
каждого был свой холоп-полоняник, что обихаживал коней, рубил дрова,
стряпал, вьючил и перетаскивал кладь.
Ночь была морозная, и Мишук, то и дело подходя к костерку, невольно
ежился, поминая, что те, в сарае, сидят многие без шуб и валенок,
содранных ратными. По всему - к утру из сарая десяток трупов придет
выносить!
Один старик стонал прямо у самого порога. Заглянув внутрь, на кучно -
тепла ради - сбившихся полоняников, Мишук подумал: словно овцы в загоне!
Старый да малый, взрослых, в силе, мужиков и нет, почитай! Тоже мне,
полону набрали! Он потрогал старика за плечо. Тот поднял голову, поглядел
мутно. Видимо, был ранен. <Окончится к утру!> - подумал Мншук. Помявшись,
тронул еще раз:
- Эй, ты! Выйди!
Старик попробовал подняться, но упал, и так, на четвереньках, выполз
из сарая. В куче полоняников зашевелились, еще кто-то двинулся было.
- К-куда! - зло окликнул он, и черные тени покорно вновь сбились в
кучу. Мишук задвинул засов и указал старцу на огонь: - Грейся, старче! Не
то замерзнешь до утра!
Тот посунулся к огню, долго держал большие коричневые руки едва не в
самом пламени, потом взглянул на Мишука, подвигал бородой, как лошадь,
жующая овес, выговорил наконец хрипло:
- Испить бы... и пожевать чего...
Мишук дал старику горячей воды, нагретой им в деревянной бадейке
калеными камнями, потом отрезал ломоть хлеба. Все это делал назло старшому
- пущай не ставит полон сторожить вдругорядь! Так только, чтобы не
молчать, спросил затем старика, кто он и откуда. Того звали Степаном.
Деревню его разорили дня три-четыре назад, убили сына:
- ...И второй был, близняки... дак тот на бою погиб, под Торжком... с
князь Михайлой ходили... - сказал старик без выражения, тупо уставясь в