в низине, в затишье от мокрого ветра. Бывалые моряки только качали
головами: Бог даст, не погубило бы и здесь-то суда! Не ровен час, выкинет
да и разобьет о берег... Тюки, бочки, сундуки, ящики и корчаги,
выгруженные с кораблей и обтянутые смоленой толстиной, сиротливо высились
на берегу. Татары плотоядно поглядывали на товар, льстиво заговаривали,
намеками выпрашивая подарки. Пришлось разрезать один куль, чтобы удоволить
хотя старейшин, не то и ханская пайцза не удержала бы. Ночи были здесь
черные, хоть и теплые. Люди спали прямо на земле, на тонких кошмах, и
земля грела. По ночам выставляли усиленную сторожу. Какие-то тени в
сумерках появлялись из-за холмов, шныряли вокруг русского стана,
подбираясь к товарам.
Шли дни. Ревело и билось море. Уже становилось ясно, что, утихни
ветер, и то сразу нельзя будет двинуться в путь, так основательно
потрудились волны над хрупкими телами кораблей. Что творится в
Константинополе, ждут ли их еще? Этого тоже никто не знал. Когда наконец
утихло море, пришлось нанимать лошадей у татар, вытаскивать лодьи на
берег, чинить и смолить заново. Не было лесу поправить поломанные мачты,
не хватало веревок для снастей. Долго ждали потом попутного ветра... По
всему по этому Геронтий прибыл в Царьград слишком поздно, когда
торжественное посвящение Петра уже состоялось.
Владимирские бояре, однако, затеяли прю, требуя поставления Геронтия.
Взаимное нелюбие усугублялось тем, что те и другие остановились на одном и
том же русском подворье. Давеча Микула Станятич, ближний боярин князев,
пришел с расквашенной скулой. Мало не дошло до мечей, уже и за ножи
хватались волынские и тверские бояре. Брань стояла неподобная. Пакостные
слова не пораз заглушали даже молитвы.
Петр тщился поговорить с Геронтием с глазу на глаз, но ненависть
тверичей не оставляла к тому никакой возможности, да и свои не простили бы
<измены>, и Петр, начавший на деле постигать тяжесть креста, доставшегося
ему ныне, мог только молить Господа об утишении страстей соплеменников
своих. <И будут гнать тебя в земле твоей, и в роду твоем не признают, и
хлеб твой в камень обратят, и посмеются тебе в день горя твоего...> -
вспоминал он слова пророка, размышляя о грядущем своем подвиге и гадая: не
воспретит ли ему Михайло Тверской и вовсе доступ в суздальские пределы?
Впрочем, подобного срама, мнится, еще не бывало на Русской земле.
Теперь речи велись о том, чтобы поставить на Русь двоих, его и
Геронтия. Тогда бы на деле исполнилось тайное желание волынского князя
учредить свою митрополию, и порвалась бы последняя ниточка, связывавшая
воедино многострадальную Русскую землю. Сего Петр страшился более всего. И
вновь происходило нечто, ему недоступное, какие-то хождения, дары кому-то,
тайные пересылки с патриархом и кесарем, многие прихождения велеречивых
греческих вельмож градских... В конце концов патриарх Афанасий с кесарем,
видимо, поняли, что церковное разделение Руси пагубно и для них тоже.
Настал день (и о дне этом Петр опять же заранее уведал по лицам
предстоящих ему, по торопливой почтительности греков и хмурым взорам
владимирских русичей), настал день, когда патриарх вызвал к себе их обоих,
новопоставленного Петра и владимирского игумена Геронтия, и после
молитвословия благословил Петра, а к Геронтию обратился с гневной речью, в
коей упомянул и о том, что <недостойно мирянам святительския творити>
(говорилось все это по-гречески, и по-гречески звучало иначе, туманнее и
выспреннее, но смысл был именно тот. Патриарх отказывал Геронтию на том
основании, что поставления его добивались мирские власти, - как будто
поставление Петра творилось без участия тех же земных властителей!).
Патриарх распорядился и о большем. От Геронтия тут же отобрали жезл,
святительские одежды и перстень с печатью покойного митрополита Максима,
привезенные им с собою из Русской земли, отобрали образ Богоматери,
писанный самим Петром и поднесенный им некогда митрополиту Максиму. Теперь
эта икона вернулась к ее создателю, в чем Петр усмотрел знак, посланный
Господом, и уже не сомневался более в назначении своем. Отобрал Афанасий и
клирошан, греков и русских, что служили митрополиту Максиму, а ныне
прибыли с Геронтием в Царьград, и их тоже передал Петру.
Дело происходило в Софийском соборе. Бояре великого князя
владимирского, скованные уздою церковного благочиния и укрощенные
давешними переговорами с вельможами кесаря, угрюмо молчали.
- Помолим Господа, брат! - сказал Петр Геронтию, опускаясь на колени,
когда все уже произошло и миряне разошлись, а патриарх Афанасий покинул
храм. Оба игумена долго и молча молились, и ни один прежде другого не
подымался с коленей. Петр, воспарив духом к выси горней, забыл про время,
забыл про терпеливых клирошан за спиною. От горьких дум о несовершенстве
человеческих душ мысли его, постепенно легчая и очищаясь, унеслись туда, к
престолу вышней правды, и вновь, как и прежде, он увидел ее, Матерь Божию,
в светлоте лица своего предстоящую перед Сыном, сидящим на престоле.
Минуло несколько часов. Наконец застывшая плоть напомнила о себе. Петр
оборотил лицо к Геронтию. Тот, полузакрыв глаза, казалось, был в каком-то
сне. Медленно приходя в себя, он поглядел в глаза Петру, и что-то
робкое-робкое и одновременно светлое просветило в его взоре. Петр первый
потянулся к Геронтию, тот понял, и они, так же молча, троекратно
облобызали друг друга.
На другой день владимирцы собирались в обратный путь. Споры и страсти
утихли, лишь иногда взрываясь отдельными всплесками запоздалой брани.
Петр вышел благословить на дорогу недавних врагов своих и по той
затрудненности, с которой склоняли головы иные тверские бояра, понимал,
что самое тяжелое из предстоящего ему еще впереди.
Уже когда череда конных и пеших владимирцев выходила и выезжала из
ворот подворья, направляясь к пристаням Золотого Рога, до Петра донеслись
сказанные кем-то нарочито громко слова:
- Красивый мужик! И где только отыскали такого?
- Муж достойный... - раздумчиво отозвался второй голос. Говорилось
это явно про него, нового митрополита русского.
ГЛАВА 21
В деревне время движется совсем по-иному, чем в городе, и у крестьян
иначе, чем у бояр и князей. Кто там скачет и откуда с важными вестями,
ждут ли гонцов, собирают, ли княжеские снемы, грозят ли ратною силой там,
за синими чередами лесов и рек? Здесь - проходит зима, и оседают снега на
отвоеванных у леса полянах. Соха процарапывает первые борозды на
прошлогоднем пожоге. Сеют и растят хлеб. Жнут и встречают по осени
вездесущих купцов и княжеских сборщиков дани. От них только и узнают
новости, что творятся в мире. В дни наезда гостей девки бегают, задрав
носы; хоть к коровам; а все одно - в лучшей сряде. Парни, распустив губы,
глядят, завидуя узорной упряжи, суконной одежке, шитым сапогам и нарядным
шапкам редких гостей. Потом наступает зима. И всех вестей в эту пору, что
к курносому Яшке залез медведь-шатун, ободрав бок у коровы, и что Дрозда с
конем чуть не загрызли волки в потемнях у самой деревни, едва отбился
кнутом. Метут-заметают вьюги, скрипят снега в морозных искрах, холодно
сверкают высокие звезды над оснеженными, в синем серебре, елями. От
наезжих гостей одна память: железная ковань (топор, две рогатины, новые
наральники для сохи, горсть железных наконечников к стрелам, кованые
гвозди да новые подковы на четырех коней), что выменял на лисьи, барсучьи
и медвежьи шкуры батько, крашенинный сарафан у жены да жемчужные серьги у
дочери, за них отдал отец купцам седых бобров, сам не зная толком, дешево
ли, дорого заплатил? А захотелось порадовать дочку! Девки теперь
перебирают ленты в коробьи, тихо судачат, хихикая, что Саха рябая из
соседней деревни такая непроворая девка! Понесла с приезду гостей, уже и
брюхо видать, сидит теперя, глаз никому не кажет, ни на беседы, никуда не
сойдет, только что по воду, до ручья и назадь! Дым густо колышется над
головами, тянет в дымник. Потрескивает, сворачиваясь, лучина, черные
огарки с шипом падают в подставленное деревянное корыто с водой. Еще по
осени пакость приключилась, о ней теперь вовсю толкуют мужики. Наехала
дружина новгородских бояр, забрали коней, коров, - что не успели отогнать
в лес, - потравили хлеб, пограбили добро в амбарах. Деревня оправилась, не
в полный расплох застали. Спасибо Птахе, пригнал охлюпкой: <Грабют!>
Успели припрятать кой-что, а все же боязно стало: теперича и за синими
лесами, а не усидишь! Вдруг да новые незваны гости пожалуют?
У Степана в избе собрались все четыре хозяина. Степан, злой о сю пору
(у него свели хорошего коня и бычка с коровой, с переляку не сумел ни
спасти, ни отбить), засаживал новую рогатину - не то на зверя, не то на
гостей-грабежчиков. Птаха Дрозд горячился, хлопал руками по коленям.
Сыновья сидели смирно, слушали старших, но и у них порою ноздри раздувало
гневом. Марья вынесла мирянам корчагу пива и с тревогою смотрела на
расходившихся мужиков, что давно уже скинули зипуны, порасстегивали ворота
посконных рубах и теперь, дыша потным жаром, со сбитыми бородами,
раскосмаченные, орали, выкрикивая давнюю обиду свою.
- Где твои Окинфичи о ту пору были?! Молви обчеству! Ты старшой у
вас, тебе ведать! - ярился Дрозд. Мужики кивали, дакали, требовательно
глядя на Степана. - Теперя, слышно, рать собирают, на ково-та? На
новгородчев, дак вси пойдем, а коли на московлян, дак ищо думать надоть!
Московляне-ти Окинфа, вишь, и с зятем под Переяславлем порешили, с има
неметно дело иметь! Вот те и Окинфичи, туда и думай! Не рано ли от
монастыря откачнулись?
- Новгородцы-ти монастырь тоже пограбили!
- Пущай! Дак с ченцов, со мнихов, какой и спрос? Кака защита от их? А
боярин, боярин на что! Кормы берет, дак и оборонить должон!
- На ково рать-то теперя, нет, ты скажи, на ково рать?!
На кого рать собирает князь Михайло, Степан и сам не знал. Знал, что
собирает и что, верно, придет и им уже этою зимой послать двоих-троих в
войско. И еще понимал, что идтить придет ему самому. Васюк не пойдет, у
ево и так сына убили. Птаха в сумненьи, коли и пойдет, дак только с им,
Степаном, вместях. А князю помочь надо было. <Князю не дашь помочи,
новгородцы все тут под себя заберут! Може, под Новгородом-то не хуже, чем
под Тверью, а только не с того начали. Коня сводить - какого коня! И
бычка! Ты купляй! А зорить не смей! Я коль в задор взойду, тебе и сам
пожалую ту скотину, а зорить не смей!> - подумал так, и руки аж свело от
бешенства. Так нажал, что сразу влезла, точно в масло вошла, непослушная
рукоять. Поглядел, пристукнул рогатиной, когда отхлынуло, молвил:
- Ты, Птаха, не кричи. Криком города не возьмешь. У боярина делов
много. В ином мести был, и вся недолга! А за раззор отольетце им. Пото
князь и полки собират!
- А на Москву не хошь?
Тут уж и сыновья поглядели на Степана. Степан усмехнулся, отложил
рогатину, твердые ладони бросил на столешницу:
- Московской князь Юрий Данилыч, бают, с новгородцами заедино. А наш
Михайло - великой князь! Всей, значит, Володимирской земли хозяин! Тута и
понимай сам! Оны вместях, их и бить вместях придет!
- Ты все думаешь про Переяслав свой! - недовольно возразил Дрозд.
Степан помотал головой:
- Не думаю, Птаха! Как Окинфа Гаврилыча, значит, порешили, с того не
думаю боле. А только, мужики, выбрали вы меня миром, миром и слушайте, а
не то вон Птаху либо Васюка заместо меня изберите... Ну, а не хотите, дак