все пойду! То совершу, не вздохнув, от чего Михайло сто раз ся устрашит!
Возьму Нижний. Михайло Андреич Суздальский помер, а брат не силен горазд.
Подыму Новгород Великий, - им княжчины отдать, суд владычень и печать
посадничью обещать, дак всею волостью в оружии станут! И этого ржевского
князя, Федора, на Михайлу поднять проще простого. Он и подлец, да свой! (А
и погибнет - пущай! Такого-то не жалко!) С Костромою тогда глупо
створилось. Можно было забрать и Кострому! Бяконта с Борисом послать надо
было и дружины поболе. Не подумал в те поры, глуп был ищо...
Господи, дай мне вышнюю власть на Руси! Батюшка, повиждь с небеси и
помоги сыну своему набольшему! Прости Сашка с Борисом, не хочу желать
смерти им, даже Александру (не попусти, Господи, до таковыя нужи!).
Надоест же Михайле кормить дурней попусту, воротят домой... Воро-о-отят!
Прости же им, батюшка! Подскажи мне только, надоумь сына своего, как мне
поссорить Михайлу Тверского с Тохтой? Хан так еще молод! Скоро ить не
умрет... Помоги и ты, Господи! Повиждь с небеси и дай награду страсти
моей, дай награду тоске и нетерпению моему!
Дай, Господи! Не томи! У меня изныла душа! Ладони горят огнем, вложи
в них то, что надобно мне паче меры, паче жизни самой! Дай, Господи, рабу
твоему Юрию, князю московскому, вышнюю власть на Руси!>
ГЛАВА 24
- Мишук! Медведь! Медвежонок курносый! Ужотко проснись! Прочнись,
соня! А я-то опять ноне всю-то ночку с тобой глазоньки не соткнула... Заря
уж, полно, полно, желанной мой!
Мишук потянулся, еще не размыкая глаз, весь еще в обволакивающем
тепле бабьего щекотного запаха, потянулся, попытался прижать ее снова к
себе, но женка, уже сердито выставив твердые локти, не далась и
отревоженно торопила:
- Вставай! Старик вызнает! Мне тогды и не жить!
Было, и верно, пора. За окном уже посерело. Не вздувая огня, Настюха
нашаривала одежку, подавала парню то и другое, приговаривала:
- Ступай задами, через тын перелезь и по тому проулку... Свекор и то
даве баял: не к тебе ли, мол? Я ему: <Коли увидашь, дак за волосы мои
женские из постели выволоки, тогда и бей! А баять неча попусту, мало ли
чего соседи сбрешут!> Сына цельный год нет, как угнали с ратью под
Коломну, так и глаз не кажет, а старик и бесится. Куда пойду - ждет меня,
что ворон крови...
Про мужика своего Настюха редко вспоминала, и всегда так, походя, на
расставаньи, как сейчас, торопливо заматывая косы округ головы и отводя
глаза. Она стояла перед ним в мятой рубахе, босая, но уже чужая,
неприступная. И - пора было уходить. Скосив глаза вбок, будто нехотя,
молвила:
- Завтра вовсе не приходи, гости будут у нас, и про корчагу не
забудь. Не увидишь на тыну никоторой посудины, ступай прочь с Богом и не
стучи, не ходи по заулку, как того разу. Ну, прощай! - И задохнулась,
забросила руки на плечи ему, до боли, почти укусив, поцеловала и тотчас
выпихнула за дверь.
Мишук тенью пробрался вдоль стены, прыгнул, потужась, одна глупая
жердина хрустнула под ногой, и соседский пес - тотчас залился брехливым,
хриплым спросонья лаем. Ругнувшись про себя, Мишук свернул за анбар и,
пробежав по зыбко чавкающей, оттаявшей черноте, остоялся. Лезть в грязь в
единственных своих тимовых сапогах страсть не хотелось, но псы за спиной
уже заливались вовсю. Ославить бабу, мужик которой того и гляди мог
воротиться и затеять смертоубийство, Мишуку совесть не позволяла.
Пришлось-таки петлять межулками, прыгая по случайным мостовинкам, выбирая
твердые, не оттаявшие еще, с кромкою темного льда закраинки и поминутно
проваливаясь в лужи. Сапоги погибали. Впрочем, кого винить! Сам же пошел
хвастать обновой. А ей - что сапоги! Стянула, не поглядела, - кинулась
обнимать... Долговато уже это у них повелось, а все Мишуку будто в первый
раз. Ох и баба, ну и баба! Похвастал бы сотоварищам в палате молодечной, а
и похвастать нельзя...
Ночная прохлада едва трогала его разгоряченное лицо, и всего
переполняло ликованием. Он шел, уже выбравшись на наезженный путь, пьяный
от недосыпа и счастья, осклизался, спотыкался и подпрыгивал, чуя, как
невесомо сейчас его тело: разбежись - и можно полететь! На мосту через
Москву-реку его окликнули сторожи:
- Стой, парень! Откуда? Чей, молодец?
Ждать бы до утра, да, к счастью, попался знакомый ратник.
- А, Протасья, тысяцкого кметь! Проходи, проходи! Хороша баба-то
небось? До зари додержала!
Мишук покраснел в темноте, отшутился. Перейдя мост (вот-вот его
должны были снимать, лед уже потемнел, потрескал и весь покрылся
разводьями), Мишук, огибая кремник, полез в гору. Миновав еще одну
сторожу, выбрался наконец на угор и, уже подходя к дому, подумал, что
худо, ежели дядюшка ныне не заночует, как обычно, в монастыре. Просунув
руку, отомкнул щеколду, отворил калитку. В сенях нашарил запор, толкнул
разом подавшуюся дверь и - остоялся. Дядюшка, как на грех, пожаловал домой
и, видимо, давно уже ожидал племянника. На стук отворяемой двери он
пошевелился в кресле, отложил, заложив кожаным снурком, книгу и, отведя
покрасневшие глаза от одинокой свечи, хмуро и недобро уставился на Мишука.
Дядя был в лиловом подряснике, камилавке и суконном коче, наброшенном
на плечи. В горнице, со вчера дня не топленной, было прохладно. (<Вот
принесла нелегкая!> - невольно посетовал Мишук.) Сейчас бы сунуться носом
в постель, под овчинный тулуп, и заснуть, а тут отвечай - что да зачем...
Не маленький!
Дядя оглядел Мишука всего, задержавшись на изгвазданных сапогах.
- За рекою был? - сказал, не столь спрашивая, сколь утверждая. - По
бабам шастаешь все, удержу нет... - Примолвил сурово: - Смотри, гулящую
девку в дом приведешь - выгоню!
Мишук вспыхнул, промолчал, сдержался.
- От батьки ничего?
- Ничего...
- Давно вестей не шлет... - сказал Грикша задумчиво, поглядев на
огонь свечи. - Эх, Федя, Федя!.. Садись, племяш. Оголодал, поди, бегаючи?
- спросил он уже не сурово, а устало. У Мишука и впрямь засосало в животе.
Дядя кивнул на кувшин с квасом, хлеб и половину сушеной рыбы, и Мишук,
ожидая разноса, но не в силах справиться с собой, начал жадно жевать,
отрывая крепкими зубами куски судака и крупно откусывая от краюхи.
Дядя смотрел, как он ест, пригорбившись, молчал, чуть покачивая
головой. Видно было, какой он уже старый, и Мишук, насыщаясь и добрея,
уже со смущением и раскаянием за недавнюю злобу свою поглядывал на
дядюшку, соображая, что, пустив племянника к себе в дом, дядя вправе
требовать от него и поведения, пристойного своему сану и должности,
как-никак келаря Данилова монастыря.
- Схиму принимаю, - вдруг сказал дядя устало, без выражения, как о
давно решенном. - Пора.
- Дак как же, келарем-то?.. - не понял Мишук.
- Ухожу. И из монастыря ухожу из Данилова, в Богоявленский
перебираюсь, в затвор... Пришел проститься с тобой, а ты, вишь...
- Прости, дядюшка! - вымолвил Мишук, теперь только начиная понимать,
как не вовремя пришлась нынче его гульба. Дядюшка был и придирчив, и
занудлив порой, а все ж остаться без еговой обороны, одному совсем на
Москве... Струхнул Мишук. Даже и есть расхотелось. Дядя уйдет в затвор,
дак его и в монастыре не навестишь! А отец далеко, в Переяславле, да тоже
хворает. Подумав об отце, Мишук испугался того боле: показалось - уйдет
дядя, и с отцом беспременно стрясется какая беда...
Дядюшка поворотился, поднял усталые глаза от огня, вздохнул,
вымолвил:
- Имя наше не позорь. Не марай. Мы с батьком твоим чести своей не
теряли. Тебе одному дале нести надобно. Вот и хочу прошать у тебя: как
жить будешь? По бабам век не набегаисси. Ожениться тебе нать. Може, отец
присмотрит невесту, а то здесь, на Москве... - Он, не договорив, замолк.
Спросил про другое, без связи: - Служба-то каково идет? Век в молодшей
дружине тоже не проходи! Протасий, слышно, ныне у князя не в великой
чести...
- Дядя! - решился Мишук. - Скажи! Вот княжичи наши к Михайле
Тверскому отъехали. Дак, може, они-то и правы? Нам-то как? Сумненье у нас
большое - и сказать неловко, и не вымолвить грех - Юрий-то Данилыч не
больно ли круто забрал? Михайле ведь великое княжение Тохтой дадено! Чего
ж мы с Тверью и с Ордой ратиться учнем?!
Грикша вскинул седую мохнатую бровь, поглядел на Мишука строго:
- Князя свово судить не смей! Князь от Бога ставлен. О своих грехах
молись. Иной князь за грехи людские дается!
- Дядя! Ты -тоже грешен? - перебил Мишук.
- И я грешен.
- Дак как же жить, дядя! По правде али как?
Грикша совсем нахохлился и поник, видно, что разговор вызывал в нем
безмерную усталость. Да, верно, и не хотелось ему теперь, перед концом
своих земных трудов, решать все это неразрешенное жизнью и суетное кишение
страстей, ничтожное перед лицом вечности. И только то, что разговор этот
был, возможно, последний, заставляло его отвечать Мишуку:
- Ты, стойно батьки своего, мыслишь, что вот - зло, а вот - добро.
Одно убери, другое ся останет... А жизнь, она как окиян, и добро и зло -
волны на нем. Возвысь волну, западинка ниже упадет. Данило Саныч добрый
был князь, Юрий Данилыч злой, настырный. На нем то и воротилось, чего в
отце не было... А дале опять волною подымет, после Юрия-то. Так и прочее в
жизни. И все предназначено, из веков в веки. А люди глупы, мыслят, что
могут сами ся управить, тщатся изменить жисть! Остареешь - поймешь. А то и
не поймешь, как батька твой: о сю пору верит, что ему свободная воля
дадена!
В голосе Грикши что-то дрогнуло - отзвуком давнего раздражения,
старого, так и не решенного когда-то спора. Дрогнуло и угасло. Давно,
видно, спорили, давно отошло...
Мишук медленно опустил глаза. Далекий батька был ему все равно ближе,
чем дядя. Но и батька не мог сказать, как ему быть теперь. Одно знал Мишук
твердо: задумай Протасий отъехать с Москвы, он, Мишук, поедет вместе с
ним. Но Протасий оставался. И служил Юрию. И он, Мишук, не знал, что
делать и как жить дальше. И хоть нынче ночью он совсем и не вспоминал о
том, да и в иные времена далеко не всегда вспоминалось - то играли в
зернь, то боролись с приятелями, то балагурили, хвастали успехами у баб,
то были ученья, там тоже не до мыслей: гляди, как бы не отрубить ухо коню
да не промазать из лука по чучелу, - а все же нет-нет да и приходило. И в
разговорах между своими ратниками тож нет-нет и возникало: кто шумно
одобрял Юрия, кто помалкивал. И, видно, многим хотелось, чтобы свой стал
великим князем; многим, да не всем... Дак как же все-таки жить?
Дядюшка тяжело поерзал в кресле, поглядел отрешенно, как бы издалека.
Вымолвил негромко:
- Так вот, племянник. Жизни своей не порушь. А Князеву заботу сложи
на Вышнего! Все одно, что бы ты ни сделал, все предназначено искони. Сосни
теперь. Ляжь тамо. Поди, ночь-то не спал совсем! А я посижу. Напоследях.
Дом заберешь себе, грамотку я выправил. Серебра малую толику оставляю. Не
мотай без дела, лучше зарой на черный день. А там, как знаешь... Может, и
по моей стезе пойдешь, с годами-то! Спи.
Грикша замолк, и Мишук, укрывшийся шубой, подумав еще, что ради
прощального дня можно бы и не поспать и еще поговорить с дядей, хоть бы и
лежа, тут же начал проваливаться в сон.
А Грикша сидел над книгою, не читая, и задумчиво глядел то перед
собой, то на племянника, который, хоть и непутевый был, в общем сильно
скрашивал ему старость и чем-то, незаметно, помогал жить. Может, самим