похвала моей внешности, сколь обманчива ни была, медом влилась
в мои уши и бесконечно меня обрадовала. Тем более что девица,
хваля меня, протянула руку и подушечками пальцев дотронулась до
моей щеки, в то время еще по-детски гладкой.
Я почувствовал будто удар... И все же упорно не замечал,
как греховное помышление укореняется в моем сердце. Вот до чего
силен нечистый, когда берется искушать нас и губить в нашей
душе ростки добропорядочности.
Что я чувствовал? Что видел? Помню только, что в первое
мгновение чувства не имели и не могли иметь словесного
соответствия, так как ни язык, ни ум не умели именовать
ощущения подобного свойства. Я бы в немоте -- а затем в памяти
всплыли другие сокровенные слова, услышанные в другие времена,
в других местах и произносившиеся явно с другими намерениями,
-- но несмотря на все это они дивно сочетались с моим упоением
в те минуты, как будто были созданы и составлены именно для
меня, для моего счастья. Слова эти долго вылеживались в тайных
норах памяти -- а ныне, оставив свои укрытия, бились у меня в
немом рту, и я уж, вспоминал, что в Писании, а также у святых,
эти слова предназначались выражать более сиятельные понятия. Да
и существовала ли на самом деле разница между восторгами,
описанными у святых, и теми, которые испытывал мой
растревоженный дух? Я утратил бдительность, понятие о границах,
что свидетельствует, очевидно, о погружении в самые глубины
собственного существа.
Внезапно девица предстала предо мною той самой -- черной,
но прекрасной -- возлюбленной Песни Песней. На ней было
заношенное платьишко из грубой ткани, не слишком благопристойно
расходившееся на груди. На шее бусы из цветных камешков, я
думаю -- самые дешевые. Но голова гордо возвышалась на шее,
белой, как столп из слоновой кости, очи были светлы, как озерки
Есевонские, нос -- как башня Ливанская, волосы на голове ее,
как пурпур. Да, кудри ее показались мне будто бы стадом коз,
зубы -- стадом овечек, выходящих из купальни, выходящих
стройными парами, и ни одна не опережает подругу. "Ты
прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!" -- сорвалось с моим
уст. -- Волосы твои как стадо коз, сходящих с горы Галаадской,
как лента алая губы твои, половинки гранатового яблока -- твои
ланиты под кудрями твоими. Шея твоя как столп Давидов, тысяча
щитов висит на нем". И я спрашивал себя в ужасе и в восхищении,
кто же эта стоящая передо мною, блистающая как заря, прекрасная
как луна, светлая как солнце, грозная, как выстроенные к битве
войско.
Тогда она подошла еще ближе, швырнула в угол темный узел,
который до того прижимала к себе, и снова подняла руку, чтобы
меня погладить, и снова повторила уже слышанные мною слова. И
пока я не мог решить, бежать ли прочь или броситься к ней
навстречу, и кровь гремела в моих висках, как трубы Навиновых
армий, повалившие стены Иерихонские, и пока я жаждал коснуться
ее и страшился этого, она улыбнулась, будто в великой радости,
тихо что-то простонала, как нежная козочка, и взялась за
тесемки возле шеи, державшие ее платье, и распустила их, и
платье соскользнуло вдоль тела, как туника, и она стала передо
мною как Ева перед Адамом в Эдемском саду. "Те сосцы пригожи,
что выпирают не сильно... Что вызвышаются еле..." -- шептал я
фразу, услышанную от Убертина, ибо перси ее походили на двойни
молодой серны, пасущиеся в лилиях, и живот -- на круглую чашу,
в которой не истощается ароматное вино, чрево же -- на ворох
пшеницы, обставленный лилиями.
"О звездочка моя, девица, -- рвалось из моей груди, -- о
запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь,
запечатанный источник!" -- и, желая ли того, нет ли, я оказался
сплетен с нею, и ощущал ее жар, и обонял терпкий запах
неизвестных мне мастей. Вспомнились слова: "Дети, против
безрассудной любови -- ничего не может человек!", и я осознал,
что теперь уже неважно -- в дьяволовой я западне или в божией
благодати, и что теперь я бессилен остановить то, что движет
мною, и -- "Слабею, -- восклицал я, -- слабею, и знаю причину,
знаю, но не берегусь!" Потому что сладость розы исходила от ее
уст, и прекрасны были ступни ее в сандалиях, и ноги ее были как
колонны, и как колонны округления ее бедр -- дело рук искусного
художника. "Любовь моя, ты, дочь наслаждений! Царь пленился
твоими косами", -- шептал я про себя, я был окружен ее
объятием, и вдвоем мы падали на непокрытый кухонный пол, и
неизвестно, ее ли стараниями или собственными, я избавился от
послушнической рясы, и мы не стыдились ни себя ни друг друга, и
cuncta erant bona.1
И она лобызала лобзанием уст своих, и ласки ее были лучше
вина, и благовонны се ароматы, и прелестна шея ее в жемчугах, и
ланиты ее под подвесками. "Как прекрасна ты, возлюбленная моя,
как прекрасна! И очи твои голубиные, -- говорил я, -- покажи
мне лице свое, дай мне услышать голос твой, потому что голос
твой сладок и лице твое восхитительно, ты свела меня с ума,
любовь моя, сестра, ты свела меня с ума одним взглядом очей
твоих, одним ожерельем на шее твоей, сотовый мед каплет из уст
твоих, невеста, мед и молоко под языком твоим, запах от дыхания
твоего как от яблок, груди твои как грозди, твои груди как
кисти винограда, небо твое как чудесное вино; вино течет прямо
к любви моей, капли его у меня на устах, на зубах. Садовый
источник, нард и шафран, аир и корица, мирра и алой. Я вкушаю
соты и мед, напьюсь вина и молока". Кто же была, кто же была та
единственная, она, голубка, блиставшая как заря, прекрасная как
луна, светлая как солнце, грозная, как полки со знаменами?
О Господи Боже мой! Если душа восхищена от тебя, тогда
наивысшее благо -- любить, что видишь (разве не так?),
наивысшее счастье -- иметь, что имеешь. Тогда будешь пить
благодать из собственного источника (разве не так сказано?),
тогда причастишься истинной жизни, которую после этой бренной
земной предстоит нам провождать рядом с ангелами, в вечном
грядущем... Вот как я мыслил. И понимал, что внезапно все
пророчества сбываются. Наконец сбываются, так как девица
переполняла меня неописуемыми наслаждениями и мое тело как
будто бы превратилось в огромное око, и я видел вперед и назад,
ясно видел все окружающие вещи. И я постиг: из того, что
называется любовью, происходят и единение и нежность и добро и
поцелуй и объятие. Я уже слыхал подобное, но думал, что говорят
о другом. И лишь на некую долю секунды, когда радость моя почти
что подходила к зениту, я ужаснулся -- а не нахожусь ли этой
ночью во власти полуденного беса, из тех, которые, когда
спросишь их на пределе блаженства: "Кто ты?" -- показываются в
своем настоящем обличий и коварно похищают душу, а телесную
оболочку губят. Но тут же я сам себе ответил: если что и от
лукавого, это мои колебания, ибо самое верное, самое доброе,
самое святое на свете -- это то, что я сейчас ощущаю, и
сладость этого все возрастает и возрастает от мига к мигу. Как
водяная капля, попав в вино, растворяется и принимает и цвет и
вкус вина, как накаленное на огне железо само превращается в
огонь, утрачивая первоначальную форму, как воздух, пронизанный
солнечным светом, сам становится светом и сиянием, и это уже не
пронизанный солнечным светом воздух, а сам солнечный свет, так
и я умирал в дивном благорастворении, и всего-то сил оставалось
пробормотать слова псалма: "Грудь моя как вино неоткрытое; она
готова прорваться, подобно новым мехам", и сразу же ударил
ослепительный свет, и в нем высветился сапфир, сверкающий ярким
и нежным огнем, и тот ослепительный свет влился в этот яркий
огонь, и этот ярчайший огонь засиял сверканием сапфира, и это
огненное сверкание и этот нежнейший свет слились и вспыхнули и
запылали и озарили все.
Когда я почти бездыханный опускался на тело, с коим
съединился и сросся, я узнал, на последнем выходе жизни, что
пламя родится от дивного свечения, от внутреннего сияния и от
огненного пылания, причем дивное свечение палило меня, пока не
ослеп, а огненное пылание жгло, пока не сгорел дотла. Затем я
постиг бездну и другие бездны, которые она призывала.
Ныне, когда дрожащею рукой (и не знаю -- из-за тягости
грехов ли моих она дрожит, о которых выше повествую, или из-за
непозволительной печали по том давно ушедшем прожитом дне)
кладу на пергамент эти строки, я вижу, что обошелся совершенно
одинаковыми словами и когда передавал греховное упоение,
овладевшее мною, и когда описывал несколькими листами выше
пламя, в котором принял мученический конец брат Михаил. Не
случайно, конечно, моя рука, безропотная исполнительница воли
духа, избрала одинаковые выражения для передачи двух настолько
различных состояний; видимо, почти одинаковым образом я их
чувствовал и тогда, когда непосредственно жил ими, и сейчас,
когда старался воскресить мои чувства снова и заставить ожить
на пергаменте.
Есть таинственная мудрость в том, что несоизмеримые вещи
могут быть пересказаны аналогичными словами; та же мудрость,
наверно, позволяет божественным вещам отображаться в земных
именованиях, и благодаря символической двусмысленности Бог
может быть называем львом или леопардом, и смерть ранением, и
радость пламенем, и пламя гибелью, и гибель бездною, и бездна
проклятием, и проклятие -- обмороком, и обморок -- страстью.
Почему я в своей давней молодости, передавая упоение
смертью, поразившее меня в мученике Михаиле, обратился к тем же
самым словам, к которым обратилась и святая, передавая упоение
жизнью (жизнью в Боге), -- и почему я не мог не обратиться к
ним же, передавая свое упоение (провинное и преходящее) моей
земною отрадой, которая самопроизвольно, почти сразу же как
завершилась, перешла внутри меня в чувство смерти, уничтожения?
Я пытаюсь рассуждать сегодня и о том, каким образом я
воспринял, с промежутком в несколько месяцев, два события,
каждое из которых было и потрясающим и печальным, и каким
образом за одну и ту же ночь в аббатстве я заново пережил в
памяти первое их них и чувственно пережил другое -- с
промежутком в несколько часов. И еще я размышляю о том, в каком
же виде почти одновременно я восстановил их в памяти сейчас,
при начертании этих строчек, и какой судьбою в каждом из трех
случаев и описывал их для себя, употребляя слова, нашедшиеся в
совершенно других обстоятельствах и найденные святою душой,
благорастворенной в созерцании божественности. Уж не
святотатствовал ли я, тогда или теперь? Что же можно было
находить похожего между волею к смерти Михаила, тем трепетом,
который охватил меня при виде пожирающего его пламени, тою
жаждой плотского соединения, которая владела мною при девице,
той мистической стыдливостью, которая предписывала мне
аллегорический способ пересказа, и тем самым порывом к
счастливому самоотвержению, который побуждал святую
самоуничтожиться в собственной любви ради новой жизни, безмерно
более долгой, даже вечной? Как возможно, чтобы столь
разнородные вещи описывались столь однородным образом? А между
тем именно в этом, на мой взгляд, и содержится назидание,
которое нами унаследовано от величайших докторов: "Любая из
сущих фигур настолько более явно отображает истину, насколько
более открыто, путем непохожей похожести, фигурою себя, а не
истиной, являет". Но если любовь к пламени и любовь к бездне --
это фигуры любви к Господу, могут ли являться они же фигурами
любви к смерти и любви к греху? Д;1, точно так же как и лев и
змея одновременно выступают фигурами Христа и фигурами