них попадался, остальные штурмовали тюрьму и освобождали
товарища. Когда они ворвались в Парижскую крепость, чтобы
выпустить несколько заключенных, профос Парижа пытался оказать
сопротивление, и они убили профоса, сбросили его со ступеней
крепости, а двери темницы выломали. Потом ушли на поле Св.
Германия и изготовились к битве. Но никто не напал на них, и
тогда они пошли из Парижа в Аквитанию. И убивали всех евреев,
каких встречали на своем пути, и завладевали их имуществом...
"Почему именно евреев?" -- спросил я. "А почему нет?" --
спросил в ответ Сальватор. И добавил, что всю жизнь он слышал
от проповедников, будто евреи противники христианства и владеют
богатствами, которые христианам заказаны. Я спросил его: а
разве богатства христиан не скапливаются десятилетиями у господ
и епископов? А значит, с подлинными своими противниками
пастушата не боролись? На это он ответил, что, когда подлинные
противники слишком сильны, следует выбирать других, послабее. Я
подумал: вот за это-то простецов и зовут простецами. Только
властители всегда и очень точно знают, кто их подлинные
противники. Властители опасались, что пастушата пойдут отбивать
их добро, и были очень рады, когда вожаки пастушат
сосредоточились на мысли, будто их обездолили евреи.
Я спросил, кто же ввел в сознание толпы, что нападать надо
на евреев. Сальватор не помнил. Естественно; я вообще считаю,
что, когда многие тысячи людей, поверив какому-то обещанию,
объединяются и начинают требовать обещанного, они не склонны
задаваться вопросом, кто же именно говорил с ними, кто их
объединил. Я думаю, что в случае, описанном Сальватором,
предводители войска были выучениками монастырей и епископских
училищ и говорили, в сущности, на языке господ, хотя и
переводили этот язык в выражения, понятные пастушатам. К
примеру сказать, пастушата знать не знали папу; а евреев они
знали, и поэтому легче всего было науськать их не на папу, а на
евреев. В общем, это войско взяло осадой высоченную и мощную
башню, принадлежавшую французскому королю, куда толпами
укрылись перепуганные евреи, ища себе спасения. Некоторые евреи
выходили к подножию башни оборонять своих и вели себя храбро и
беззаветно, кидались бревнами и камнями. Но пастушата обложили
вход в башню хворостом, выкуривая из башни набившихся туда
евреев удушливым дымом и пламенем. Евреи же, не умея спастись,
предпочли порешить себя насмерть сами, дабы не погибать от рук
необрезанных, и попросили одного из своих, самого боевого,
лишить их всех жизни мечом. Тот согласился на их просьбу и
перебил не менее пятисот. Потом он вышел сам из башни с
еврейскими детьми и попросил, чтобы его окрестили. Но пастушата
ему ответили: ты, который истребил настолько безжалостно
собственный народ, теперь пытаешься избежать кончины? И
разорвали его на клочки, пощадивши детей, которых затем
окрестили. Потом все пошли на Каркассон, отмечая свой путь
вереницей кровавых казней. Тут король Франциск стал понимать,
что пастушата уже переступили какие-то разумные пределы, и
повелел, чтобы им оказывалось сопротивление у каждогогорода, к
которому они приближались, и чтобы защищали в каждом городе
также и евреев, считая их за равноправных людей короля.
Почему же король об эту пору стал настолько милостив к
евреям? Может быть, потому, что внезапно себе представил, до
чего способны дойти пастушата, при столь возросшем их числе.
Тут он неожиданно почувствовал жалость даже и к евреям, тем
более что евреи были полезны для государственного хозяйства, и
к тому же ныне следовало уже избавляться и от самих пастушат,
да так примерно, чтобы все благочестивые христиане получили
повод горько оплакать их грехи. Однако многие христиане не
захотели слушаться короля, а остались в убеждении, что евреев
защищать не надо, поелику они были и остаются врагами
христианского рода. Главное же было в том, что во многих
городах народ задолжал евреям, и никто не хотел платить долги,
и все обрадовались, когда пришли пастушата и стали наказывать
евреев за их разумное хозяйствование. Через некоторое время
король под страхом смерти запретил пособничество пастушатам. Он
собрал сильное войско, двинул его на пастушат, и многие были
убиты, а иные бежали в леса, где сами погибли от лишений. В
общем, все были истреблены. Королевские люди ловили по двадцать
-- тридцать пастушат и вешали на самых высоких деревьях, дабы
вид их трупов служил вечной острасткой и впредь никто бы не
осмеливался возмущать покой королевства.
Самое поразительное, что Сальватор рассказал мне свою
повесть так, будто она была исполнена доблестнейших подвигов.
Он и впрямь был убежден, что отряды пастушат двигались на
завоевание Св. Гроба Господня -- отбивать его у неверных, -- и
было совершенно невозможно втолковать ему, что это достославное
завоевание уже имело место во времена Петра Отшельника и Св.
Бернарда, при правлении Людовика Святого Французского. Как бы
то ни было, к неверным Сальватор не уплыл, так как почел за
благо поскорее удалиться из французских земель. Он упомянул,
что прошел через Новару. Подробности этого времени в его
рассказе были особенно туманны. В конце концов он добрался до
Казале, где и прибился к миноритскому монастырю (именно там,
как явствовало из его слов, он встретился с Ремигием). Как раз
в эту пору минориты, преследуемые папой, расставались с
орденскими рясами и искали убежища в монастырях других орденов,
-- тем спасаясь от гибели на костре, -- именно так, как
рассказывал Убертин. Благодаря искусности Сальватора в ручных
работах (на первых порах, в эпоху одиноких скитаний, он
упражнялся ради нечестивых целей, а затем, в эпоху братства во
Христе, -- ради святых) келарь немедленно взял его в помощники
и доверенные лица. И поэтому с давних пор он проживает здесь,
меньше всего отдаваясь заботам орденского служения, больше
всего -- заботам об устройстве погреба и кладовой. Здесь
наконец он получил право есть, не воруя, и восхвалять Господа,
не опасаясь костра.
Вот какую историю поведал Сальватор между глотаньем и
жеваньем, предоставив мне гадать, что из этого он выдумал, а о
чем, напротив, умолчал.
Я с любопытством разглядывал Сальватора, не только дивясь
его прошлому, но и сознавая, что вся его недавняя речь --
превосходное сжатое изложение множества предметов и событий
итальянской действительности тех лет, манящей и малопонятной.
О чем, казалось бы, свидетельствовала его повесть? О
характере бессовестного человека, способного убить даже не
отдавая себе отчета в чудовищности преступления. Однако хотя в
ту пору все, что касалось попрания святых заповедей, было в
моем сознании едино, я уже начинал постигать определенные вещи,
которые мне пытались объяснить. Например, что одно дело --
убийство, совершенное толпой (толпа, охваченная особым
экстатическим порывом, обычно путает диавольские законы с
божиими), и совсем иное дело -- самостоятельное преступление,
задуманное и осуществленное хладнокровно, тайно, хитро. Я был
уверен, что на последнее Сальватор не способен.
Однако мне очень хотелось прояснить кое-какие обмолвки
Аббата. К тому же из ума не шли намеки на непонятного брата
Дольчина. Тень его, казалось, витала над всеми разговорами,
услышанными в эти два дня.
Поэтому я резко спросил: "Ты встречался с братом
Дольчином?"
Сальватор повел себя чрезвычайно неожиданно. Глаза его
выкатились из орбит -- как будто им было еще куда выпучиваться,
-- и он стал судорожно крестить себя и все вокруг, сыпля
обрывками фраз на языке, из которого теперь уж точно я не мог
разобрать ни слова. Я понял только, что он от чего-то
отрекается. До той минуты он как будто был ко мне расположен
доверительно, я бы сказал -- даже дружелюбно. Теперь он глядел
с неподдельной ненавистью. И под каким-то предлогом немедленно
ушел.
Это было уже чересчур. Что за таинственный монах, одно имя
которого нагоняет на людей такой ужас? Я чувствовал, что больше
не в силах бороться с любопытством, завладевшим мною. И
внезапно мой мозг пронизала великолепная мысль. Убертин! Вот
кто первый назвал это имя Сам назвал, в тот первый вечер, когда
мы с ним повстречались. Он, конечно же, знает все явные и
тайные деяния братьев, полубратьев и прочих исчадий недавней
смутной эпохи. Где же искать Убертина в это время? Ну
разумеется, в церкви, за молитвой! Туда я и отправился,
пользуясь несколькими часами неожиданного отпуска.
Но в церкви Убертина не было, и до самого вечера я не мог
нигде его найти. Так я до вечера и сгорал от любопытства, в то
время как вокруг происходили события о коих непременно следует
рассказать.
Третьего дня ЧАС ДЕВЯТЫЙ,
где Вильгельм рассказывает Адсону о великом еретическом
течении, о пользе простецов для церковного дела, о своих
сомнениях относительно умопостижности. законов бытия
и походя упоминает, что расшифровал некромантские
записи Венанция
Я застал Вильгельма на кузне, где они с Николаем
перебирали разложенные на лавке маленькие стеклянные кружочки и
колесики -- видимо, это были заранее заготовленные частицы
витража, которые затем вставляются в витражный каркас.
Несколько стекляшек они уже отшлифовали особыми инструментами,
доводя до нужной толщины, и Вильгельм теперь выбирал самые
удачные, поднося их по очереди к глазам. В то же время Николай
следил и за работниками, которые ковали металлическую виду,
чтобы впоследствии насадить на нее подобранные стекла.
Вильгельм был раздражен и что-то ворчал себе под нос. Дело
в том, что лучшее из найденных им стекол было изумрудного
цвета, а по его словам, хотелось все-таки видеть перед глазами
пергамент, а не болото. Николай ушел к работникам. Пока
Вильгельм рылся в стекляшках, я пересказал ему беседу с
Сальватором.
"Да, много повидал человек, -- проронил он в ответ. --
Наверно, и у дольчиниан потерся. Да. Здешняя обитель и вправду
микрокосм. Не хватает только папских послов с Михаилом. Завтра
мы будем в полном составе".
"Учитель, -- сказал на это я. -- Я уже ничего не понимаю".
"Чего ты не понимаешь, Адсон?"
"Во-первых, чем различаются еретики. Но об этом я спрошу
потом. Еще сильнее меня заботит сам по себе вопрос о различиях
и сходствах. Говоря с Убертином, вы убеждали его, что все едины
-- святые и еретики. В то же время, говоря с Аббатом, вы
старались убедить его, что есть разница между еретиком и
еретиком, между еретиком и правоверным. То есть Убертина вы
упрекали в том, что он разграничивает вещи сходные, а Аббата --
что он сближает вещи различные".
Вильгельм на некоторое время оставил стекла в покое.
"Милый Адсон, -- сказал он, -- в таком случае следует прежде
всего оговорить дистинкции, желательно используя терминологию
парижской школы. Утверждается, что люди обладают сходной
субстанциальной формой, не так ли?"
"Конечно, -- отвечал я, гордясь накопленными познаниями,
-- люди суть животные, однако же разумны, и их свойство --
способность смеяться".
"Вот именно. Однако Фома с Бонавентурой не похожи. Фома
тучен, в то время как Бонавентура тощ, и даже может получиться
так, что Угуччон зол, а Франциск добродушен, Альдемар
флегматичен, а Агилульф желчен. Так или нет?"
"Разумеется, все это так".
"А это доказывает, что между самыми различными людьми