это. Прихватив кусок черствого, одолженного хлеба, я пошел под небо.
Англичане, например, уважают пешие прогулки, даже любят. И я полюблю.
Возок, расторговавшись, возвращался в Огаревку.
Куча конских яблок парила. К похолоданию. На Ульяну говно парит, знать,
мороз повскоре вдарит. Областная примета.
Поле широкое, дорог много, почто мне во след потребкооперации плестись? Я
свернул в сторону. А посуда вперед и вперед. Часа полтора шел я. Скоро и
назад.
Редкие, когда-то просмоленные столбики в рост, ржавые крюки на них. Съелось
железо, дерево прочнее вышло. Ограда когда-то стояла. Шипы без розы.
Я обошел невысокий пригорок. Вот тебе и поле. Застарелым чирьяком
возвышался на земле колпак-полусфера. Бетон старый, местами проглядывает
арматура. Зияющий вход подманивал. Я заглянул. Памятник третьей пятилетки,
линия Ворошилова? Внутри было пусто и мерзко, я поспешил наружу. Всей
высоты - метра полтора. Впереди - траншея. Похоже на полигон, старый, давно
заброшенный. Поваленные на бок железные фермы, плешины в траве, спекшаяся
земля. Небольшой, в общем, полигончик.
Крохотное озерцо могло быть в прошлом и воронкой, но оно - единственное.
Еще пара разрушенных капониров, и, самое интересное, узкоколейка. От
полигона она шла к югу, там - разъезд Боровой, километрах в двадцати.
Пустить поезд нельзя - шпалы вспороты, растерзаны. В войну такое делали при
отступлении, на страх врагу. Выжженная земля запаршивела, а
восстанавливать, видно, не стали. Я постоял, вспоминая историю с
географией. Были здесь немцы, конечно.
Но полигон явно отслужил свое, стал гаженной заброшенной пустошью. Кого,
что могли здесь гонять? Огнеметы, свинтопрульные аппараты? Многое
напридумывали шарашкины дети.
Где-то у самого края правого глаза болталось пятнышко, серое, нечеткое.
Точно крался, примеряясь к горлу, кто-то быстрый, чуткий - стоило повернуть
голову, и пятнышко стремительно отлетало назад, за спину. Старое,
нерассосавшееся кровоизлияние в глазу, память о маленьком инсульте, плате
за чемпионство. Инсультике. Мальчонке.
Я мальчонка маленький, маленькой, гоп!
Мой папаня седенький, седенькой, гоп!
Он лежит в избеночке, во курной, гоп!
Быть мне сиротинушкой, сиротой, гоп!
Попевка невесело ныла в голове, постепенно угасая. Но, словно в отместку,
закудахтала курица. Квохтание умиляло до слез - бугры капониров, мертвая
земля, ветер тянет едва слышной, но тяжелой химией, а тут курочка яичко
снесла. Всюдужизнь.
Курица шумела за бетонным колпаком. Простое яичко, или золотое? Полигон
Курочки Рябы, и все эти сооружения - для отражения набегов мышки с длинным
хвостиком.
- Вы поосторожнее. Манок раздавите.
- Манок? - я сначала посмотрел под ноги, а потом уж на говорящего.
Охотничек, вабильщик. А я губу раскатал на яичко.
- Разве плох? - он поднял с земли коробочку, нажал кнопку, и кудахтанье
прекратилось. Охотничек хорош, в старом камуфляже, яловых сапогах, но
вместо ружья, тульского, ижевского или даже зауэра - длинноствольный
карабин.
- Петушка подманиваете, или лису?
- Любого подманить могу, - он еще раз нажал кнопку, и кряканье, отрывистое,
тревожное, разлетелось в стороны. - Серая шейка.
- Магнитофон?
- Синтезатор, - он опять убрал звук. Благословенна тишина, сошедшая на поля
Господни.
- Где же трофеи? Бекасы, тетерева, вальдшнепы?
- Не сезон. Иных уж нет, а те далече. Разве что... - он показал рукой в
сторону. - поглядеть полезно, хоть и не трофей. Во всяком случае, не мой.
Мы шли по нечистой земле, ветер нес в лицо дряхлость и тлен. Сквозняк в
спальне старого сластолюбца. Осень без позолоты.
Очередное низкое, вросшее в землю укрытие, а у входа валялась шкура,
грязная, раздерганная. Бросил когда-то баринпод ноги дорогой гостье, бросил
и забыл в упоении жизни.
Мы подошли ближе, запах густел шаг от шага. Шкура прикрывала полуобнаженный
скелет.
- Собака? - спросил я.
- Горячо.
- Волк?
- Опять горячо.
- Наверное, крокодил, - мне не хотелось трогать падаль даже носком сапога.
Прилипнет. Запах прилипнет.
- Это помесь. Собаковолк.
- Вроде Белого Клыка?
- Хуже. У Джека Лондона это верное и благородное существо. А на самом деле
ненавидит всех - волка, собаку, а больше всего человека. Нет зверя хуже.
Одна радость - далеко не размножается. В первом, реже во втором колене
бесплоден.
- Откуда же берется?
- В Епифановке мичуринец был. Новую породу вывести захотел, русскую
богатырскую. Сколько их у него было, теперь не спросишь. С кормежкой
заминка вышла, или как, но... А потом вырвались на свободу. Двоих
подстрелили в конце концов. Это третий. Месяцев восемь, а какие челюсти...
Челюсти, действительно, впечатляли.
- Значит, есть еще?
- Проверяем, - охотник первым двинулся назад. - Где пропадать скот начнет,
или люди, нас посылают.
- Кто посылает?
- Известно кто. Власть.
- Прямо в Жаркое и посылает?
- Нет. У хуторянина пропала корова, у Семченко. Хозяйство там, на востоке.
Километров десять будет. Украли, думаю. Но проверить обязан. Он голове
района родственник, приходится усердствовать.
Мы уходили, оставляя позади пятно на скатерти. Неприятное пятно. Под стать
скатерти. А скатерть - хозяевам и гостям. Мы тут ели-пили, а вы нюхайте,
коли незвано пришли.
- Покидаю вас, - не доходя до околицы начал прощаться охотник. - До заката
как раз дойду до хутора, тут тропиночка есть.
Тропинки я не видел, но охотник уходил споро, гонимый недоступным мне
ветром.
Одинокий парус камуфляжной расцветки.
Я тоже умею: надутый до звонкости спасательный круг, во рту вкус талька и
резины, ногой отсторожненько в набегающую волну и - ах! я парю меж небом и
бездной, соленая вода бьет в лицо, а откуда-то сзади цепляет жестяной
голос:
- Гражданин в спасательном круге, вы заплыли за буйки! Немедленно
вернитесь!
Затычка из круга выскочила, и вскипевшая вода защекотала правый бок. Но я
вернусь.
Я сидел на кухоньке до сумерек, пока отсветы из поддувала плиты не
проявились на полу. Тогда я подбросил монету: орел - иду в библиотеку,
решка - готовлю "малый докторский" - сорок граммов спирта, пятьдесят
граммов воды колодезной, капля уксуса и капля полынной тинктуры.
Монета покатилась по доске и пропала в щели.
Ничья. Я подсыпал в топку угля, (надо бы навес для уголька соорудить, а то
кучей позади дома, нехорошо), и остался у печи на кухне, искать берег, к
которому стоит вернуться.
* * *
Он повернул голову влево, слегка наклонил, всматриваясь в зеркало. Лицо,
доброе, мясистое, в очках гляделось иначе.
Золотая оправа, большие квадратные стекла, а в результате, извините за
выражение, интеллигент какой-то. Импозантный, даже одухотворенный. чужой.
Он снял очки, подарок Калерии, она смеялась, мой умненький наркомчик,
ха-ха, легонько помассировал переносицу. Пустяк - очки, любая гнида
позволить может, а он вот воздержится. Возможно, из суеверия, но: сегодня
лицо изменил, а завтра стране. Ерунда? Лавина тоже из-за ерунды срывается.
Пусть видят, каким привыкли. Калерии нет, а очки, что ж, полежат.
До самых лучших дней.
Открыв папку, он достал бумаги, отставляя их на длину руки, пытаясь
разобрать текст. Буквы суетно прыгали, не давая замереть. Города, дивизии,
танки и самолеты. Все в минусе.
Арифметика. Не его города, не его танки, его минусы только, и потому этот
кабинет, что кабинет, даже голова не его, в любой момент сорвать могут.
Пока.
Справятся орлы - награда будет щедрой. Нет - о, они знают, что их тогда
ждет.
Он вытер руки, потные и в прохладе кабинета, нацепил пенсне, привычно
опустил уголки рта, вай, генацвале, хорош, и нажал кнопку, вызывая
порученца.
* * *
Кашель, сухой, надсадный, жил отдельно от хозяина. Он, хозяин, мужичок за
сорок, ковылял себе домой, а кашель летал и летал по кабинету. Или мне так
казалось.
Тридцать три, и одна десятая. Нижний предел шкалы градусника. На большее
мужичка не хватило, хотя старался, грел градусник положенные минуты,
выжимая тепло из худого, обтянутого землистой кожей, тела.
Девять человек прошли через мой кабинет - всего. Двое детей, четырех и
шести лет, тридцать пять и восемь и тридцать пять и две соответственно.
Подросток - тридцать четыре и пять. Взрослые же все не выше тридцати
четырех.
Однако, тенденция.
С подобным я встречался в студенческие годы, на картошке. Все как один, на
битву за урожай. Поможем селу. Все не все, а поехали. В холодный барак, под
дождь, ветер и ночной полет звезд. Потянулись в медпункт, кашляя и чихая,
врач свой, институтский, кандидат наук. У него инструкция была - дезертиров
не плодить. И термометр всегда показывал тридцать шесть и шесть, хоть в
кипяток окунай. Симулянты недостойны высокого звания советского студента.
А у меня целых четыре градусника - ртутных, медицинских. На себе проверял -
работают отлично. Получается, дефицит телесной теплоты у местных.
Я посмотрел на свои записи. Карточка амбулаторного больного. Фамилию свою
он мне назвал, а возраст не сумел. С пятьдесят второго, мол, а сколько
сейчас - не знает. Жалобы - хряшки болят. Что за хряшки? Может,
по-иностранному? Получилось нечто угро-финское: hrjashkee.
Вообще, ни с кем из взрослых я разговаривать не мог. Не понимаю ничего,
мычание, невнятицу, винегрет. Мать и мать одна. Внутренняя эмиграция,
право.
Я подошел к шкафчику и в очередной раз подивился пустоте полок. Обычно хоть
какие-нибудь карточки хранятся, участников войны со звездой, детей,
допризывников, а мне в наследство не осталось ничего, кроме старых газет,
которыми выстланы полки, газет трехкопеечной поры, с пусками прокатных
станов, портретами доярок и комбайнеров, хорошими вестями из братских стран
и плохими их небратских, а на сладкое - погода на курортах страны: Юрмала,
Ялта, Гагры...
Я положил на полку новые, тощие карточки, положил трепетно, как денежки в
сберкассу, растите, проценты, большие-пребольшие. Глядишь, тоже сгинут, и
вспоминать неловко будет - какие карточки, какие вклады? В Москве,
понимаешь, стройка стоит, а вы о пустяках.
Я притворил шкаф, рассохшая фанерная дверца нехотя встала на место. Разве
отгородишься такой дверью? Давеча я собирался в библиотеку, да
прособирался. Скоро начну буквы забывать. Сначала шипящие, потом настанет
черед тяжелой буквы Ы,остальных хватит на год, полтора.
Иду срочно, сейчас. Бархоткой провел по туфлям, руки сполоснул в
рукомойнике, очаг культуры, чай, и - вперед, в контору, в библиотеку.
Библиотека, о! Моя библиотека Зал, высокие стены, пятнадцать футов (в моей
библиотеке счет идет на футы: во-первых, стиль, а во-вторых, в футах выше
получается) обшиты дубом. Книги в кожаных переплетах, полки под потолок,
стремянка на колесиках, галерея, камин и дворецкий. Сэр, леди Винтер просит
принять ее. Зовите, Патрик, и подайте нам глинтвейна, сегодня ветер с
Атлантики на редкость промозглый. Да, сэр, если позволите - невероятно
промозглый.
На второй чаше глинтвейна, когда леди Винтер совсем было решилась поведать
мне свои печали, я добрался до конторы.
Добрался во-время. Уроки кончились, классная комната пуста, за соседней
дверью кто-то перекладывал бумаги.
Учитель стоял у стола, наклеивая на матерчатую подложку белые листы.
- По местам боевой славы? - я разглядел, что это топографическая карта,
вернее, блеклая светокопия.
- Почти. Внеклассная работа по краеведению. Половина детей читать толком не
может, но стараемся, стараемся...
- Не могут читать?
- Спецшкола. Для отстающих в развитии.
- Неужели все отстают?
- Конечно, нет. Кто побойчее - в интернат отослали, в область. Остаются
бесперспективные. Это их определение, не мое.
- Кого - их?
- Тех, - он кисточкой указал на потолок.
- Да... Мне, собственно, книжечку какую-нибудь почитать.
- Прекрасно, - он завел меня за шкаф, где, отгорожено от остальной комнаты,
стояли невысокие, по грудь, книжные стеллажи. - Тысяча триста одиннадцать
книг и брошюр. Выбирайте, я сейчас.