любить друг друга.
-- Что с тобой стряслось? Почему ты так рассердилась?
Мы лежали друг подле друга, такие удовлетворенные и умиротворенные, что
я думал, сейчас-то все и прояснится.
-- Что стряслось, что стряслось... Ну и глупые вопросы ты всегда
задаешь. Ты не можешь просто так взять и уйти.
-- Но моя записка... Я же оставил тебе...
-- Записка?
Я поднялся и сел на край кровати. Там, где я положил на тумбочку
записку, ее сейчас не было. Я встал и начал искать рядом с тумбочкой и под
ней, под кроватью, в кровати. Я не нашел своей записки.
-- Не понимаю. Я написал тебе записку, что пошел за завтраком и сейчас
вернусь.
-- В самом деле? Я ее не вижу.
-- Ты мне не веришь?
-- Мне очень хочется тебе верить. Но я не вижу никакой записки.
Больше мы не спорили. Может, это просто порыв ветра поднял записку и
унес ее куда-нибудь в никуда? И все это было сплошным недоразумением -- ее
гнев, моя треснувшая губа, ее искаженное лицо, моя беспомощность?
Надо ли мне было дальше искать эту записку, причину гнева Ханны,
причину моей беспомощности?
-- Почитай мне что-нибудь, парнишка!
Она прильнула ко мне, я взял книгу "Из жизни одного бездельника"
Эйхендорфа и начал читать с того места, где закончил в прошлый раз.
"Бездельник" читался легко, легче, чем "Эмилия Галотти" и "Коварство и
любовь". Ханна снова слушала со сосредоточенным вниманием. Ей нравилась
полупрозаическая-полустихотворная форма повествования. Ей нравились
переодевания, недоразумения, осложнения и преследования как водоворот
действия, в который герой попадает в Италии. Одновременно она расстраивалась
из-за того, что он бездельник, ничего не дает людям, ничего не может и
ничему не хочет учиться. Она была вся охвачена противоречивыми чувствами и
могла даже через несколько часов, после того как я закончил читать, еще
задать мне какой-нибудь вопрос типа: "Взиматель таможенных сборов -- разве
это была плохая профессия?"
Снова рассказ о нашем конфликте получился таким подробным, что мне
хочется сказать теперь пару слов и о нашем счастье. Тот спор сделал наши
отношения более искренними. Я видел, как она плачет; Ханна, которая могла
плакать, была мне ближе, чем Ханна, которая была только сильной. Она начала
показывать мне свою кроткую сторону, которой я еще в ней не знал. Она то и
дело рассматривала потом мою треснувшую губу и нежно притрагивалась к ней,
пока та не зажила.
Мы любили теперь друг друга иначе. Долгое время в постели я полностью
отдавал себя на ее волю, давал целиком подчинить ей себя. Потом и я научился
подчинять ее себе. Во время и после нашей поездки мы больше не занимались
только тем, что подчиняли себе друг друга.
У меня сохранилось стихотворение, которое я сочинил тогда. Как
стихотворение оно ничего не стоит. В то время я восторгался Рильке и Бенном,
и вижу сейчас, что хотел подражать им обоим одновременно. Но я также вижу
снова, как близки мы были тогда друг другу. Вот это стихотворение:
Когда мы раскрываемся
Ты мне вся и я весь тебе,
Когда мы погружаемся
В меня вся ты и я в тебя весь,
Когда мы прекращаемся
Ты вся во мне и весь в тебе я.
Тогда
Я -- это я
И ты -- это ты.
12
В то время как у меня не сохранилось никаких воспоминаний о том, какую
ложь я преподнес своим родителям относительно своей поездки с Ханной, я
хорошо помню цену, которую мне пришлось заплатить за то, чтобы остаться на
последней неделе каникул одному дома. Я уже не помню, куда уехали тогда мои
родители и старшая сестра с братом. Проблема заключалась в моей младшей
сестре. Она должна была остаться на время этой недели в семье своей подруги.
Но если оставался дома я, то и она хотела оставаться дома. Этого, в свою
очередь, не хотели мои родители. Поэтому мне тоже следовало пожить пока в
семье одного из моих приятелей.
Оглядываясь сегодня назад, я нахожу поразительным, что мои родители
согласны были оставить меня, пятнадцатилетнего подростка, на целую неделю
одного дома. Что на них так повлияло? Моя самостоятельность, выросшая во мне
благодаря встрече с Ханной? Или они просто отметили, что, несмотря на месяцы
болезни, я все-таки сумел закончить класс и заключили из этого, что я был
более сознательным и достойным доверия, чем можно было судить обо мне
раньше? Я не помню также, чтобы меня привлекли когда-либо к ответу за те
долгие часы, которые я проводил у Ханны. Видимо, родители верили моим
россказням о том, что я, наконец-то выздоровев, хотел больше бывать со
своими друзьями, учить с ними уроки и проводить вместе свободное время.
Помимо того, четверо детей в семье -- это целая орава, при которой внимание
родителей не может быть уделено в равной мере всем, а сосредотачивается на
том, кто в данное время представляет собой наибольшую проблему. Я достаточно
долго был такой проблемой; теперь у моих родителей отлегло от сердца и они
были рады тому, что я выздоровел и перешел в следующий класс.
Когда я спросил у своей младшей сестры, что она хочет от меня иметь,
если согласится пожить у своей подруги, пока я буду дома один, она
потребовала от меня джинсы (тогда мы говорили "синьки") и "никки" --
бархатный летний пуловер. Это я мог понять. Джинсы тогда были в большой
моде, расценивались как нечто особенное и к тому же символизировали собой
освобождение от костюмов "в елочку" и платьев "в цветочек". Точно так же,
как мне приходилось донашивать вещи моего дяди, моя младшая сестра вынуждена
была донашивать вещи старшей сестры. Но мне было не на что их купить.
-- Тогда укради их!
Взгляд моей младшей сестры выражал полное равнодушие.
Это оказалось на удивление простым делом. Я примерил разные джинсы,
прихватил с собой в примерочную кабину также одну пару ее размера и вынес ее
потом из магазина на животе под поясом своих широких брюк. Пуловер я стащил
в универмаге. Мы с сестрой выбрали один день и прогулялись в отделе мод от
прилавка к прилавку, пока не нашли нужный прилавок и нужный пуловер. На
следующий день я поспешным, решительными шагом прошел по отделу, схватил
присмотренный пуловер, спрятал его под курткой и был таков. Еще днем позже я
украл для Ханны шелковую ночную рубашку, был замечен детективом универмага,
бросился бежать, не чувствуя под собой ног, и мне едва удалось скрыться от
него. В том универмаге я не показывался потом несколько лет.
После наших ночей, проведенных вместе во время велосипедной поездки,
меня каждую ночь одолевало страстное желание чувствовать Ханну рядом с
собой, прижиматься к ней, вплотную придвигаться животом к ее заду и грудью к
ее спине, класть ладонь на ее грудь, просыпаясь ночью, искать и находить ее
рукой, укладывать ногу поверх ее ног и прижиматься лицом к ее плечу. Неделя
одному дома означала для меня семь ночей с Ханной.
В один из вечеров я пригласил ее к себе и специально приготовил по
этому поводу ужин. Она стояла в кухне, когда я накладывал на нашу трапезу
"последний штрих". Она стояла в проеме открытой двустворчатой двери между
столовой и гостиной, когда я выносил еду из кухни. Потом она сидела за
круглым обеденным столом, на том месте, где обычно сидел мой отец. Она
осматривалась.
Она ощупывала своим взглядом все, что находилось вокруг нее: мебель в
стиле бидермейер, рояль, высокие старинные часы, картины, полки с книгами,
посуду и приборы на столе. Когда я оставил ее одну, чтобы приготовить
десерт, и вернулся потом назад, я не обнаружил ее за столом. Она ходила из
комнаты в комнату и задержалась в кабинете моего отца. Я тихонько
прислонился к дверному косяку и наблюдал за ней. Ее взгляд блуждал по полкам
с книгами, заполнявшим стены, словно она что-то читала. Потом она подошла к
одной полке, медленно провела указательным пальцем правой руки по корешкам
книг, подошла к следующей полке, опять стала вести пальцем по книгам,
корешок за корешком, и обошла так всю комнату. У окна она остановилась,
смотрела в темноту, на отображение полок с книгами и на свое собственное
отражение.
Это одна из картин с Ханной, отложившихся в моей памяти. Я их все четко
запечатлел, могу спроецировать их на свой внутренний экран и рассматривать
их на нем -- безо всяких изменений, все время как новые. Бывает, я на долгое
время о них забываю. Но они снова и снова встают передо мной в моей памяти и
тогда может случиться, что я по нескольку раз вынужден проецировать их одну
за одной на полотно своего внутреннего экрана и подолгу рассматривать их.
Одна картина -- это Ханна, одевающая в кухне чулки. Вторая -- это Ханна,
стоящая перед ванной и держащая в распростертых руках полотенце. Третья --
это Ханна, едущая на велосипеде с развевающимся по ветру платьем. И потом
еще эта картина, когда Ханна стоит в кабинете моего отца. На ней платье в
бело-голубую полоску, которое тогда называли платьем под мужскую рубашку. В
нем она выглядит очень молодо. Она провела пальцем по корешкам книг и
посмотрела в окно. Теперь она поворачивается ко мне, достаточно быстро, так,
что подол ее платья на какое-то мгновение волной поднимается вокруг ее ног,
прежде чем снова повиснуть неподвижно. У нее усталый взгляд.
-- Это все книги, которые твой отец только прочитал или же написал сам?
Я знал, что мой отец был автором одной книги о Канте и одной о Гегеле,
поискав, я нашел их и показал ей.
-- Почитай мне из них немного. Не хочешь, парнишка?
-- Я...
Я и в самом деле не хотел, но мне не хотелось также отказывать ей. Я
взял книгу отца о Канте и стал зачитывать из нее Ханне какой-то пассаж об
аналитике и диалектике, который ни она, ни я равным образом не понимали.
-- Хватит?
Она посмотрела на меня так, как будто все поняла или так, как будто
дело было совсем не в том, что там можно было понять, а что нет.
-- Ты когда-нибудь тоже будешь писать такие книги?
Я покачал головой.
-- А какие тогда? Другие?
-- Не знаю.
-- Ты будешь писать пьесы?
-- Я не знаю, Ханна.
Она кивнула. Мы сели за десерт и потом пошли к ней. С куда большим
удовольствием я лег бы с ней в свою кровать, но она не хотела. Она
чувствовала себя у меня дома непрошенной гостьей. Она не выразила это
словами, но это было видно по тому, как она стояла в кухне или в дверях, как
ходила из комнаты в комнату, двигалась вдоль книг моего отца и как сидела со
мной за столом.
Я подарил ей шелковую ночную рубашку. Она была темно-лилового цвета, с
тонкими бретельками, оставляла руки и плечи открытыми и доставала Ханне до
лодыжек. Она сверкала и переливалась. Ханна была рада подарку, смеялась и
ликовала. Она осмотрела себя сверху донизу, повернулась, сделала несколько
танцевальных движений, посмотрела в зеркало, задержавшись у него на какое-то
время, и принялась танцевать дальше. Это тоже одна из картин, оставшихся мне
от Ханны.
13
Начало нового учебного года всегда было для меня важным событием.
Переход из младшего отделения седьмого класса в старшее принес с собой одно
особенно существенное изменение. Мой класс расформировали и распределили по
трем параллельным классам. Довольно многие из учеников не смогли преодолеть
рубеж, отделяющий младшее отделение от старшего, и поэтому четыре маленьких
класса собрали в три больших.
В гимназию, в которой я учился, долгое время принимались только
мальчики. Когда в нее стали принимать и девочек, то их поначалу было так
мало, что их не распределяли равномерно по параллельным классам, а