оцепенения, при котором жизненные функции сокращаются до минимума, поведение
становится безучастным и безжалостным, а смерть в газовых камерах или печах
крематория повседневной. В скудных рассказах обвиняемых газовые камеры и
печи крематория тоже представлялись как часть их повседневного окружения, а
сами они -- сокращенными до минимума функций, словно оцепеневшие или
одурманенные в их безучастности и безжалостности, в их тупом безразличии. У
меня было такое впечатление, будто обвиняемые до сих пор находятся и теперь
уже навсегда останутся в плену этого оцепенения, будто они в нем до
известной степени окаменели.
Уже тогда, когда я размышлял об этой общности оцепененного состояния, а
также о том, что оцепенение охватило в свое время не только преступников и
их жертвы, но теперь и всех нас, тех, кто сидел сейчас в судебном зале в
качестве судьи или шеффена, прокурора или протоколиста, когда я сравнивал
при этом преступников и жертвы, мертвых и живых, выживших и потомков, -- уже
тогда мне было не по себе, не по себе мне и сегодня. Можно ли делать
сравнения подобного рода? Если я в каком-нибудь разговоре начинал делать
попытки такого сравнения, я всегда подчеркивал, что это сравнение не
изображает как нечто относительное разницу, был ты заключенным концлагеря
или его палачом, страдал ты в нем или причинял страдания другим, что,
напротив, эта разница и имеет самое большое, решающее значение. Однако я
даже тогда натыкался на удивление или возмущение, когда говорил это не в
ответ на возражения других, а еще до того как другие могли что-либо
возразить.
Одновременно я спрашиваю себя, как начал спрашивать уже тогда: что,
собственно, делать моему поколению потомков с информацией об ужасах
уничтожения евреев? Нам не следует считать, что мы можем понять то, что
является непонятным, нам нельзя сравнивать то, что не поддается сравнению,
нам нельзя спрашивать, потому что спрашивающий, даже если он и не подвергает
сомнению эти ужасы, все же делает их предметом разговора и не воспринимает
как нечто, перед чем он с чувством трепета, стыда и собственной вины может
только замолчать. Неужели нам следует молчать с чувством трепета, стыда и
собственной вины? До каких пор? Не скажу, чтобы тот пыл пересмотра и
просвещения, с которым я участвовал в работе семинара, во время судебного
разбирательства у меня просто пропал. Но то, что кого-то из немногих осудят
и накажут и то, что нам, новому поколению, придется молчать с чувством
трепета, стыда и вины, -- неужели только в этом и заключается вся цель?
5
На второй неделе был зачитан обвинительный протокол. Его чтение
продолжалось полтора дня -- полтора дня сухого перечисления. Подсудимая под
номером один обвиняется по следующим пунктам.., она совершила.., она
участвовала.., она входила.., далее ей вменяется.., тем самым состав
преступления отвечает параграфу такому-то, с учетом вышеизложенного и
принимая во внимание.., она действовала неправомерно и противозаконно. Ханна
была подсудимой под номером четыре.
Пять женщин, сидевших на скамье подсудимых, были надзирательницами в
небольшом женском лагере под Краковом, подчиненном Освенциму. Их перевели
туда из Освенцима весной 1944 года для замены надзирательниц, частично
погибших, частично раненых во время взрыва на лагерной фабрике, на которой
работали женщины-заключенные. Один из пунктов обвинения касался их поведения
в Освенциме, однако отступал на задний план перед другими обвинительными
пунктами, и я уже его не помню. Может, он относился вовсе не к Ханне, а
только к остальным четырем? Может, он был не таким уж важным по сравнению с
другими пунктами обвинения или сам по себе? Может, просто нельзя было не
обвинить того, кто выполнял те или иные служебные функции в Освенциме и кого
теперь вывели на чистую воду?
Разумеется, пять обвиняемых женщин не руководили тем лагерем. Там был
свой комендант, свое подразделение охраны, а также другие надзирательницы.
Большинство солдат-охранников и надзирательниц погибло во время бомбежки,
закончившей в одну из ночей передвижение колонны заключенных из лагеря на
запад. Некоторые скрылись той же ночью и исчезли так же бесследно, как и
комендант, который бежал еще до того, как колонна выдвинулась в путь.
По сути дела, никто из заключенных не должен был остаться в живых после
той ночи бомбежки. Однако двоим все же удалось спастись, матери и дочери, и
дочь написала книгу о лагере и том марше узников на запад и опубликовала ее
в Америке. Полиция и прокуратура выследила не только пятерых обвиняемых, но
и разыскала нескольких свидетелей из деревни, на которую упали тогда бомбы,
поставившие точку на марше лагерной колонны. Главными же свидетелями были
дочь, приехавшая в Германию, и ее мать, оставшаяся в Израиле. Для допроса
матери суд, прокуроры и защитники специально летали в Израиль --
единственная часть процесса, на которой я не присутствовал.
Один из главных пунктов обвинения касался лагерных селекций. Каждый
месяц из Освенцима в лагерь под Краковом доставляли примерно шестьдесят
новых женщин и столько же надо было отправить обратно в Освенцим, за вычетом
тех, кто за это время умер. Все знали, что женщин в Освенциме ждала смерть;
туда отсылались те, кого нельзя было больше использовать для работы на
фабрике. Это была фабрика по изготовлению боеприпасов, работа на которой
сама по себе была не очень тяжелой, однако женщинам практически не
приходилось заниматься ею, поскольку после взрыва весной, оставившего после
себя большие разрушения, их задействовали, главным образом, на
строительно-восстановительных работах.
Другой главный пункт обвинения касался той ночи, которой произошла
бомбежка и которой все закончилось. Солдаты-охранники вместе с
надзирательницами заперли всех женщин -- их было в той колонне несколько
сотен -- в церкви деревни, покинутой большинством жителей. На деревню упало
всего несколько бомб, предназначавшихся, быть может, для местной железной
дороги или для близлежащего заводского комплекса или, быть может, сброшенных
просто так, потому что они оставались лишними после налета бомбардировщиков
на какой-нибудь город покрупнее. Одна бомба попала в дом пастора, в котором
спали солдаты и надзирательницы. Другая угодила в церковную башню. Сначала
загорелась башня, потом крыша, потом балки перекрытия, пылая, обрушились
внутрь церкви и перебросили огонь на ряды стульев. Тяжелые двери выстояли
перед ударами заключенных. Обвиняемые могли бы их открыть. Но они не сделали
этого, и запертые в церкви женщины сгорели заживо.
6
Для Ханны процесс оборачивался наихудшим образом. Уже во время своего
первого допроса она произвела на суд не самое благоприятное впечатление.
После зачтения обвинительного протокола она попросила слова, потому что
что-то там показалось ей неточным; председательствующий судья, несколько
озадаченный, указал ей на то, что перед началом судебного разбирательства у
нее было достаточно времени изучить все пункты обвинения и предоставить по
ним свои возражения, сейчас же, сказал он, процесс находится в своей главной
фазе и что там в обвинении верно или неверно, покажет судебное следствие с
привлечением вещественных доказательств. Когда к началу судебного следствия
председатель предложил не зачитывать немецкий перевод книги дочери,
поскольку эта книга еще до публикации ее немецким издательством была в виде
печатного оригинала предоставлена для ознакомления всем участникам процесса,
адвокату Ханны пришлось под недоуменным взглядом председателя уговаривать ее
согласиться с этим предложением. Она не хотела. Она не хотела также
признавать, что на одном из предыдущих допросов показала, что у нее был ключ
от церкви. Нет, у нее не было никакого ключа, ни у кого не было ключа, там
был вовсе не один ключ, а несколько, к нескольким дверям, и все они торчали
снаружи в замках. Однако, судя по протоколу ее предварительного судебного
допроса, прочитанному и подписанному ею, дело выглядело несколько иначе, и
то, что она спрашивала, почему ей хотят что-то ложно приписать, ничуть не
улучшало ситуации. Она спрашивала не громко, не своенравно, но настойчиво и
при этом, как мне казалось, находилась в явном замешательстве и полной
растерянности, и ее заявления на тот счет, что ей хотят что-то приписать,
вовсе не подразумевались ею как упрек в вынесении ей неправосудного
приговора. Но председательствующий судья расценивал их именно так и
реагировал со всей строгостью. После одного из его замечаний адвокат Ханны
вскочил и затараторил, горячо и рьяно, его спросили, не разделяет ли он
случайно упрек своей подзащитной, и он снова сел на место.
Ханна хотела делать все как следует. Там, где она считала, что с ней
поступают несправедливо, она возражала, и соглашалась там, где, по ее
мнению, утверждения и обвинения в ее адрес были справедливыми. Она возражала
со всей настойчивостью и соглашалась со всей готовностью, словно приобретая
своими согласиями право на возражения или беря на себя своими возражениями
обязанность соглашаться с тем, чего она не могла отрицать по своей
честности. Однако она не замечала, что ее настойчивость злит председателя. У
нее не было чувства контекста, правил, по которым велось действие, формул,
по которым ее высказывания и высказывания других выводились в значения
виновности или невиновности, приговора или оправдания. Для компенсации
отсутствующего у нее чувства ситуации ее адвокату следовало бы иметь
побольше опыта и уверенности или просто быть лучше. Или же Ханне не надо
было затруднять ему работу; она, очевидно, не доверяла ему, но вместе с тем
она не взяла себе адвоката своего доверия. Ее адвокат был назначен ей судом.
Иногда Ханна добивалась легкого подобия успеха. Мне вспоминается ее
допрос, касавшийся селекций в лагере. Другие обвиняемые отрицали, что имели
к ним когда-либо какое-либо отношение. Ханна же с готовностью показала, что
участвовала в них, не одна, а точно так же, как и другие, и вместе с ними, и
председательствующий судья стал задавать ей более конкретные вопросы:
-- Как проходили эти селекции?
Ханна рассказала, что надзирательницы с самого начала договорились
между собой, что будут предоставлять с шести вверенных им, одинаковых по
размерам участков одинаковое количество заключенных, по десяти с каждого и
шестьдесят общим счетом, что это количество, в зависимости от уровня
заболеваемости на том или ином участке, могло быть, соответственно, выше или
ниже, и что все дежурные надзирательницы в конечном итоге сообща определяли,
кого им отправлять в Освенцим.
-- И ни одна из вас не уклонялась от этого, вы принимали решение все
вместе?
-- Да.
-- Вы знали, что посылаете заключенных на смерть?
-- Знали. Но нам присылали новых, и старым надо было освобождать место
для новых.
-- Значит, потому, что вы хотели освободить место, вы говорили: ты, ты
и ты -- отправляйтесь обратно в Освенцим в газовую камеру?
Ханна не понимала, что хотел этим спросить председатель.
-- Я... Я имею в виду... А что бы вы сделали?
Ханна задала этот вопрос со всей серьезностью. Она не знала, что она
могла, что она должна была делать тогда по-другому, и поэтому хотела
услышать от председателя суда, который, как казалось, знал все на свете, что
бы он сделал на ее месте.
На мгновение в зале сделалось тихо. В немецком уголовном
судопроизводстве не принято, чтобы обвиняемые задавали судьям вопросы. Но