Решает все-таки способность души усваивать и перерабатывать внешние
впечатления, как перерабатывает организм во что-то полноценное даже
скудную телесную пищу. Здесь нет прямой зависимости: чем питаешься, то
из тебя выйдет. Если, конечно, не доводить до крайности, за которой
начинается рахит, цинга, чахотка и психозы.
Ведь и духовный пейзаж тех лет никак не назовешь полноценным. Мы
просто не знали многого и важнейшего в своей культуре. Для детей той
поры не существовало даже Достоевского, Есенина, не существовало ико-
нописи и мировой живописи, Пастернака и Мандельштама, Цветаевой и Бул-
гакова, Платонова и Бабеля. Ахматову мы знали только по характеристи-
кам ждановского доклада: полумонахиня, полублудница, Зощенко присосе-
дился там же какой-то полуобезьяной; моему тогдашнему пионерскому ра-
зумению не совсем было понятно, почему оба оставлены в живых (врагов
полагалось расстреливать). Зато в пятом классе мы должны были прохо-
дить по учебнику Бабаевского "Кавалер Золотой Звезды" (при всем своем
добронравии отличника я этой книги, правда, не прочел до сих пор. Но
что-то читал, и почище). Помню, учительница демонстрировала нам обра-
зец потешного символизма: "И перья страуса склоненные в моем качаются
мозгу". Мы от души ржали, учительница грустно улыбалась: она когда-то
любила это. В Музей изобразительных искусств я сходил однажды на выс-
тавку подарков Сталину: запомнился бисерный кошелек, изделие безрукой
женщины, она вышила его пальцами ног; портрет Сталина, выгравированный
на зернышке риса, - его надо было смотреть в микроскоп... Боже, Боже!
А песни из репродукторов, а карикатуры в журнале "Крокодил"! А незабы-
ваемая первая учительница Мавра Алексеевна - та, что била первоклашек
линейкой по пальцам и по "кумполу" (меня, впрочем, не била, я был доб-
ронравный).
Что мне запомнилось из ее науки? Два рассказа. Один - про то, как
какой-то ее знакомый поднял своего сынишку за голову - и оборвал шей-
ные позвонки, так что мальчик умер. Это засело как практическое зна-
ние: нельзя поднимать человека за голову. А второй: как евреи едят
лапшу. Она у них длинная-длинная, так что они наматывают ее на что-то
вроде колодезного ворота, только поменьше (так я понял), и затягивают
постепенно в рот. Этот рассказ, помнится, меня смутил. Потому что про
евреев я все-таки немного знал, но никогда не видел ни такой длинной
лапши, ни таких приспособлений. Позже я подумал, что так в ее мозгу
преобразился слух об итальянских спагетти.
Но вот ведь выучился, кое-что знал даже после нее. Сейчас этому
впору удивляться. Насколько мы все-таки зависим в своем развитии от
внешних условий?
(Вот сейчас уже появляются воспоминания людей, которые выросли при
телевизоре, которым доступна стала литература, не существовавшая для
нас. Но она не затронула и их: новые времена - новая бездуховность.)
Конечно, развитие многих из нас оказалось задержано. Интеллигенты в
первом поколении, мы не имели наследственных библиотек - свою первую
этажерку я заполнил сам. У прежних аристократов, у интеллигентов по-
томственных сословная и семейная традиция облегчала личный поиск - ос-
новные, первоначальные понятия, вкусы, правила были заданы едва ли не
от рождения; отсюда ранняя зрелость и Пушкина, и Пастернака. Мне все
это пришлось вырабатывать долго, непоследовательно, порой мучительно,
все подвергая переоценке.
Но, может, эта потребность в усилии значила для души не меньше, чем
доступность пищи? Может, главное было в этом усилии, в этом душевном
труде? А вот готовность к нему, наверное, задается отчасти природным
устройством, отчасти воспитанием. В семье нам все же привили понятия о
честности, совестливости, доброте, труде. И была, в конце концов,
классика - первостепенная духовная пища. Были Пушкин и Лермонтов,
Толстой и Чехов, и по репродуктору звучала великая музыка.
Поколение
Я поздно осознал свою принадлежность к поколению, даже как бы соп-
ротивлялся чувству этой принадлежности, как сопротивлялся духу време-
ни, моде. В этом сопротивлении есть, наверно, что-то "неблагочестивое"
(слово, которым Томас Манн обозначал позицию священнослужителей, не
откликавшихся на потребность времени в религиозном обновлении). Впро-
чем, время само, помимо моего желания, лепило и лепит меня, мой образ
мира.
Поколение - это, между прочим, те, чье сердце откликнется на песен-
ки Утесова или Шульженко, для кого "Под звездами балканскими" или "В
лесу прифронтовом" пахнут воспоминаниями, талым снегом, керосиновой
лампой, вкусом лекарств, первой влюбленностью. Любители нынешних пев-
цов и ансамблей поймут друг друга через много лет лучше, чем я их.
Или вот это: в 1946 - 1947 годах мальчишки начинали во множестве
болеть за "Динамо", самую популярную - после сенсационных гастролей в
Англии - футбольную команду; годом позже - за ЦДКА. Болельщиков "Спар-
така" и "Торпедо" среди моих одноклассников были единицы, их время
пришло еще лет через пять. По этой примете можно определять если не
возраст, то болельщицкий стаж.
Я помню, как впервые услышал о баскетболе, - в Белоруссии, в город-
ке Добруш, куда моего отца послали после войны работать на бумажную
фабрику. Приятель Марик Веберов, сын портного, приехал из большого го-
рода - из Гомеля и рассказывал про необычную игру, где мяч забрасывают
в корзину, висящую на столбе. Я мог понять все, кроме одной подробнос-
ти: почему у этой корзины не было дна? Уж если забросили - так чтоб не
вываливалось, чтоб видно было.
В волейбол у нас уже играли, а баскетбола не видели никогда.
Я помню фантастические рассказы про телевидение. В одном из таких
рассказов человек заметил, что за ним следят с помощью телевидения, и
разбил подглядывающий объектив. Представление об этом объективе (или
экране) было неожиданным, мне казалось, что телевидение - это способ-
ность видеть на расстоянии как-то просто так... не знаю. О приборах я
не думал.
(Дивный сон о книге с движущимися картинками - он обернулся нынеш-
ним ящиком.)
Как будут вспоминать мои дети свой нынешний дом - с телевизором, но
без закутков, чердаков, чуланов, крылечек? Квартиру без печки, окна
без морозных узоров на стеклах, без ваты и обломков елочных шаров меж-
ду рамами? Воздушные шары, уже не способные взлетать, - когда-то пред-
мет восторгов и переживаний, тема фольклора и поэзии. "Девочка плачет:
шарик улетел". Теперь это из кино - почему-то нынешние шары у нас не
летают.
Может быть, какое-то следующее поколение, поколение бескнижной,
электронно-компьютерной цивилизации уже вообще не сможет нас понять.
Да мы будем ему и не очень интересны.
Возможно, наше поколение останется последним, которое пережило вой-
ну и застало конечную фазу кровавой диктатуры.
Помните, сверстники, как прятались в бомбоубежище, как по военным
московским улицам женщины вели огромные колбасы-баллоны с газом для
аэростатов воздушного заграждения? Этих аэростатов было много в вечер-
нем небе над химзаводом имени Карпова. Помните газеты, которыми были
оклеены стены? Те, что над кроватью, читаны-перечитаны, прямо и вверх
ногами: поздравления товарищу Сталину с 70-летием, речь товарища Вы-
шинского на Генеральной ассамблее ООН, военные действия в Корее, фут-
больный матч "Динамо" - ЦДКА - здесь нижний край был оборван, открыва-
лась грязно-желтая, в клопиных точках, фанера... с каким же счетом за-
кончился матч?..
Помните хлебные карточки, очереди, хлеб с довесками? Как-то Марик
Веберов, придя ко мне, упал в обморок - от голода. Мы-то сами не голо-
дали.
Я помню, как к нашему дому приходили нищие - не те нищие, которых
встретишь теперь в электричке, пухлые от запоя инвалиды, а настоящие,
они благодарили за горбушку хлеба; я видел, как они потом перебирали,
вынув из мешка, черствые, заплесневелые сухари. Это была настоящая
нужда, настоящий голод. Иногда находилось для них и что-нибудь из ве-
щей. Остаток рубахи, тряпицу, годную к употреблению, - все брали с
благодарностью. Слава Богу, теперь не побираются ради куска.
В Добруше был лагерь для военнопленных немцев, их водили на работы.
Они раскрасили фабричную Доску почета под мрамор - не отличишь от нас-
тоящего - и, как рассказывали, умели делать замечательные кольца из
тюбиков для зубной пасты. Я иногда смотрел, как они под охраной играли
в футбол на фабричном стадионе. Это была потеха: стукнет по мячу - и
сам падает. От слабости, как я понял потом. Однажды я столкнулся с ни-
ми по пути из магазина, где только что выстоял с карточками долгую
очередь за хлебом. Группу вела низкорослая женщина с винтовкой, плен-
ные шли нестройной толпой, и такой у них был жалкий вид, что помню
свою презрительную мальчишескую мысль: "Вояки! А весь мир покорить хо-
тели!" Один, поравнявшись со мной, жалобно попросил: "Брот, брот! Хле-
ба!" И я ему кинул маленький довесочек.
Я-то под немцами не жил, враги были для меня абстракцией, и нена-
висть к ним была отвлеченной.
А несколько лет спустя на станции Лосиноостровская, куда мы к тому
времени переселились, я видел других заключенных: на путях остановился
состав с зарешеченными товарными вагонами. Из-за решеток смотрели ли-
ца, и я смотрел на них с любопытством. Преступники. Уголовники. Предс-
тавление об иных заключенных тех лет в моем сознании отсутствовало на-
чисто - родители сумели отгородить меня от этого знания. Сейчас даже
удивительно, как это удалось - им, школе, обществу.
Наша ностальгия по детству отравлена нечистой совестью. Когда мои
сверстники, а тем более люди постарше перебирают сладостные московские
впечатления о первом послевоенном мороженом или о "микояновских" тво-
рожках в лубяных коробках, пионерские восторги и мечты о полюсе -
трудно теперь отвлечься от мысли, что в то же время, в те же дни, часы
и ночи почти по соседству люди страдали и умирали от пыток, истощения,
голода, издевательств.
Я помню, как с удовольствием принял известие об аресте врачей. "Бе-
рия взялся за дело", - сказал я, мальчик, читавший газеты и знавший,
что Берия только что объединил под своей властью МГБ и МВД. Я не понял
тревоги мамы - она только покачала головой и проговорила: "Что теперь
будет?"
Мне было пятнадцать с небольшим, и я мог бы сказать с полным пра-
вом, что ничего не знал, ничего не понимал. Даже в семьях, где были
арестованные, ухитрялись держать детей в неведении. В каком же смысле
можно говорить сейчас о своей вине, об ответственности поколения за
происходившее при нас?
Ссылка на неведение в таком возрасте вряд ли может все объяснить.
Чтобы настолько ничего не замечать и ни о чем не задумываться, нужны
были какие-то личные качества: несмелость ума, податливость совести,
бессердечность, жестокость, трусость; тут уж не отвертеться. Разве не
бессердечным (по меньшей мере) было мое удовлетворение арестом врачей?
И постыдней незнания - что при виде арестантов не шевельнулось у меня
ни жалости, ни сочувствия; любопытство, с каким я на них смотрел, было
холодным, отчасти брезгливым; было жестокое чувство справедливости
происходящего и своего превосходства: я-то был не преступник.
Не говорю о старших своих современниках, которым стоило бы глубже
копнуть подоплеку бесспорно имевшей место искренности и убежденной ве-
ры. Не говорю о варианте откровенной подлости, лживости, трусости,
шкурничества. Но с какого-то возраста и наше детское алиби перестает
срабатывать.
Однажды ночью в нервном отделении Морозовской больницы, где я лежал
с туберкулезным менингитом, поднялся необычный переполох, от которого
я проснулся. Мимо наших стеклянных боксов проносили новенького мальчи-
ка. Его сопровождала мать, молодая яркая дама, и отец, особенно мне
запомнившийся: очень маленький, в мундире серо-стального или мышиного