холодный мокрый лоб, вдохнул запах едва тронутой разложением
плоти -- такой знакомый. И опустил в раззявленную пасть сырой
земли.
Отец Якоб насупленно следил за ним.
Лиза прикусила губу. Если бы могла -- убила бы проклятого монаха
взглядом.
Но не могла.
Даже шипеть за его спиной не решалась.
-- У отца инквизитора замашки ландскнехта, -- проговорил Бальтазар
вполголоса, то ли с восхищением, то ли осуждающе. Эгберт, к
которому он обращался, даже охнул: отрезать бы племяннику язык,
как Крамеру, меньше было бы неприятностей у семьи.
Но Ремедий Гааз не услышал. Или не захотел услышать.
Крамер забросал могилу землей, установил простой деревянный
крест.
С тем и разошлись.
4 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ. КЛОТИЛЬДА
Доротея Хильгерс проснулась, как всегда, затемно. Привыкла за
пятнадцать лет жизни с горняком. Приподнялась на локте, мутно
поглядела на спящего Эгберта: лежит на спине, задрав нос к
низкому потолку, мерно храпит.
Тяжко вздохнула, колыхнувшись обширным телом.
Обеими руками поддерживая живот, села на кровати.
Зашуршало постеленное на полу свежее сено. Словно в ответ за
закрытыми ставнями послышались звуки -- первые утренние звуки
просыпающегося города. Шлепая деревянными башмаками по вылитым
за ночь помоям и содержимому ночных горшков, пастухи гнали
большое стадо свиней -- пастись за городские стены.
Тихо вышла Доротея из спальни, спустилась на кухню. Поверх
просторной ночной рубахи повязала фартук, весь в пятнах жира.
На кухне было еще темно. Наощупь отыскала сальную свечку,
зажгла, вставила в кулак оловянному рудокопу -- свадебный подарок
Марты Фихтеле, любимой тетки, матери Бальтазара.
Марта была низенькой, пухленькой. На руках у нее были ямочки.
Доротея хорошо помнила себя девочкой: стоит в кухне, влюбленно
смотрит на эти белые руки, ловко разделывающие тесто. Когда
Бальтазар уходил из дома, Марта едва доставала макушкой ему до
плеча. А возвращения сына так и не дождалась.
В память о Марте и непутевому Бальтазару открыта дверь этого
дома. Хотя, как подумаешь, так поневоле на ум придет: гнать
парня нужно вон, покуда не наделал бед.
Доротея бросила взгляд в окно. Через полчаса на кухню ворвется
солнечный луч. Засверкают медью на беленых стенах кастрюли и
сковородки, доротеина гордость. По праздникам она начищает их до
блеска, а в будни не трогает. Вся еда варится в большой
трехногой кастрюле, доставшейся еще от бабки.
Доротея потянулась за ножом, разделала на куски колбасу, другим
ножом нарезала хлеб вчерашней выпечки. В очаге развела огонь,
разогрела бобы, сваренные с вечера.
Стояла, смотрела, как кипит в кастрюле суп, как мелькают в нем
бобы. "Ведьмины головы", называл их Бальтазар, когда оба они
были детьми, вспомнила Доротея.
Однажды брат не на шутку напугал ее -- рассказал про "ведьмину
голову", а потом, когда тетка Марта позвала их обедать, все
подмигивал и тишком корчил рожи, так что Доротея в конце концов
подавилась. "Ты слопала целую толпу ведьм, сестра", -- шепнул он
ей, улучив момент, с хитрым видом. После этого девочка мучилась
почти неделю, боялась -- вдруг действительно проглотила злых
духов. Будет теперь одержима, как та несчастная бабка Аулула,
трактирная прислуга, которая то и дело бросалась на землю и
вопила на разные голоса...
На похоронах своего второго ребенка Доротее невольно подумалось:
может, и впрямь кто-то положил на нее дурной глаз? Как в воду
глядел тогда Бальтазар...
Доротея отбросила с груди за спину две толстые желтые косы. Так
задумалась, что вздрогнула, когда сзади подошел Эгберт.
-- Опять завтрак задержала? -- недовольно проговорил он, усаживаясь
за стол.
Доротея поставила перед ним тарелку, встала, сложив руки на
животе. Молча стояла, ждала, пока муж позавтракает, чтобы можно
было убрать за ним посуду.
-- Устал я от твоего брата, Доротея, -- сказал Эгберт таким тоном,
будто жена навязала ему подрывника на шею. -- Все эти новшества
до добра не доведут.
Доротея подала хлеб, колбасу, налила хлебного кваса.
-- Раньше добывали руду без всякого пороха, -- продолжал Эгберт,
отлично зная о том, что жена не слушает. -- Я начинал еще в те
годы, когда твердь размягчали огнем, а не порохом. Раскладывали
мы тогда перед плоскостью забоя костерчик, повыше, чем те, на
которых отцы Иеронимус и Ремедий поджаривают оттербахских ведьм.
Опасное дело было, чуть с проветриванием недогляд -- беда, все
задохнутся.
Доротея думала о ведьмах. И о девочке, которую похоронили вчера.
Тяжело вздохнула, всей грудью.
Эгберт все не унимался:
-- Горячий камень, бывало, обливаешь водой, все вокруг шипит,
потрескивает. Вобьешь в трещину мокрый деревянный клин, он
разбухает и камень крошится... Так и работали, хоть и опасно, но
проверенно. А твой Бальтазар чуть что -- сразу сует свой длинный
нос: подорвем да подорвем. От его озорства Ханнес Зефцер оглох и
головой трясет, а крепкий еще мужик был...
Отодвинул тарелку, встал, пошел к двери.
-- Эгберт, -- сказала женщина ему в спину.
Эгберт обернулся через плечо.
-- Что?
-- Третьего дня заходила Рехильда Миллер, -- начала Доротея, --
вызывалась помочь с родами.
-- Это ваше бабье дело, -- отрезал Эгберт.
-- Так идти мне к ней? -- несмело спросила Доротея. -- Звала.
-- Сходи, если надо.
-- Так... девчонка-то вчерашняя, которую хоронили, ведь у Рехильды
в прислугах была.
-- При чем тут девочка?
-- Как с кладбища шли, Лиза говорила... будто сама Рехильда
девчонку и извела.
-- Не морочь мне голову, дурища, -- рассердился Эгберт.
-- Так идти к ней? -- повторила Доротея.
-- Боишься -- так не ходи, -- сказал Эгберт. -- Мало, что ли,
толковых баб вокруг. Попроси Катерину Харш, она поможет.
И вышел, хлопнув дверью.
Доротея нахмурила светлые брови, почти не видные на бледном
лице. Медленно проходили мысли в голове у Доротеи.
Мертвая девочка.
Красавица Рехильда Миллер, добрая, отзывчивая.
Дети Доротеи.
Эгберт-младший, умер в полтора года от скарлатины.
Марта, три года, от удушья.
Николаус, два года, утонул в Оттербахе (и как не доглядели?)
Анна, полгода...
Доротея тряхнула головой, провела рукой по животу. И снова
потекли знакомые, много раз пережеванные мысли.
...Сходить на рынок, купить мяса...
...Пригласить ли Бальтазара на воскресный обед?..
...Заглянуть к Катерине Харш, жене Николауса...
Неспешно передвигались доротеины мысли. Как коровы на лугу. Куда
им спешить? Вчера они были и будут завтра.
Как восход и закат.
После вчерашнего дождя земля раскисла, так и липнет к ногам. Еще
неделя таких дождей -- и не дай Бог не выдержит плотина,
возведенная вокруг шахты, чтобы не затопило ливневыми водами.
Строили-то ее шесть лет назад, еще при прежнем бургомистре.
Грунтовые воды из шатхтных стволов откачивали при помощи конного
ворота. Старый Тенебриус, известный в городе нищий, который знал
все на свете, относился к этому с нескрываемым неодобрением: для
такой работы лошади, мол, слишком дороги. И пускался в мутные
воспоминания: в его-де время ворот крутили рабы. "Да какие еще
рабы, Тенебриус?" -- ярился Бальтазар Фихтеле, местный умник,
наседая на старика со своими дурацкими распросами. Тот
отмахивался, плевался -- не хотел попусту тратить слова на
разговоры с молокососом.
Тенебриус был странным человеком. На вид ему можно было дать лет
шестьдесят. А можно и все сто. Можно и двести, но лучше об этом
не думать.
У него неопрятная лохматая голова, серые волосы, крупный острый
нос и большой рот без единого зуба. На загорелом до красноты
морщинистом лице горят крошечные черные глаза -- невольно
поежишься, если зацепишь их взглядом.
Нищий жил в лачуге, кое-как слепленной из всякого хлама, на
самом берегу Оттербаха, у старого, давно уже обвалившегося
забоя. Туда и ходить-то не любили.
Среди горняков бродили упорные слухи о призраках, гнездящихся
под землей, в затопленных или засыпанных шахтах. С этим
суеверием ничего не могла поделать даже католическая церковь.
Время от времени отец Якоб вдохновлялся той или иной буллой,
добравшейся из Рима до дикого горняцкого прихода, затерянного
среди Разрушенных гор. И отважно выступал в одинокий крестовый
поход против шахтерского язычества. Но его пламенные проповеди
скоро забывались, а страхи -- вот они, страхи, каждый день рядом
и забыть о себе не дадут.
Куда больше успеха имели рассказы доротеиного брата Бальтазара.
Чему-чему, а складно врать, подливать масла в огонь да стращать
глупых баб и суеверных рабочих в университете его научили. И
нужно отдать должное Бальтазару -- истории он сплетал
преискуснейше, просто мороз по коже. И хочется уйти, а
любопытство не отпускает, заставляет слушать дальше. Хоть все и
понимали, что подрывник Фихтеле -- сумасшедший, а поневоле
верили. Больно уж убедительно врал.
Шатха, которую облюбовал Тенебриус в качестве соседки, и вовсе
пользовалась недоброй славой, вполне заслуженной. Ее называли
"Обжора", потому что там постоянно гибли люди -- то обвал, то
вентиляционный ствол рухнет. Но больно уж много серебра добывали
из ненасытного брюха Обжоры. И горняки, в который уже махнув на
все рукой, брались за выгодный подряд. И Обжора проглатывала их,
одного за другим. Так и шло год за годом, пока однажды не
обвалилась, погребая под собой и серебро, и пятерых человек, и
все их оборудование.
Это случилось почти двадцать лет назад, таким же тихим летним
вечером, как и во время вчерашних похорон. Отец Якоб вел службу
в горняцкой церкви. Туда ворвались люди -- грязные, с
окровавленными руками, и следом за ними ворвалась в церковь
большая беда и закричала о себе во всю глотку.
Эгберт, тогда еще подросток, завопил тонким голосом:
-- Обжора рухнула!
Все в один миг пожрала Обжора -- и тихий вечер, и богослужение, и
человеческий покой. Запах пыли и пота поглотил запах горящих
свечей и ладана. Прихожане повскакивали со скамей, хлынули к
выходу. В спешке сбили с ног отца Якоба, хлынули к выходу.
До ночи раскапывали завал, потом стало темно, и пошли по домам.
Только Эгберт и еще двое (теперь-то они уже умерли) возились всю
ночь, ворочали камни. У Эгберта остался под завалом старший
брат, кормилец всей семьи.
Утром никто не вышел на работу. Разбирались: кто первым
додумался нарушить цеховой устав, работать на закате, когда
всякую трудовую деятельность положено прекращать? Так ни до чего
и не договорились; все виновные погибли вместе со своей виной.
Ожесточенно спорили: разбирать ли завал, доставать ли тела. Одни
требовали, чтобы погибших извлекли из-под камней, предали
христианскому погребению. Не собаки ведь, добрые католики. Разве
они заслужили, чтобы их бросили в чреве Обжоры, как ненужный
хлам?
Другие возражали: хватит смертей, мало, что ли, людей погибло
уже из-за своей жадности? Шахта старая, укреплена плохо, кое-где
деревянные распорки подгнили -- неровен час засыплет и живых, и
мертвых, всех погребет в одной могиле.
Наконец остановились на вполне здравой мысли -- освятить землю
вокруг шахты и поставить на ней крест. Долго уламывали отца
Якоба, который не упустил случая выторговать для церкви хорошую
серебряную дароносицу. На том и ударили по рукам со святой
католической церковью раменбургские горняки.
Обжору с тех пор, понятное дело, старались обходить стороной.
Остановиться у черного креста -- и то казалось дурной приметой.
Именно там Тенебриус выстроил себе хижину.
Иногда он приходил к началу работ, топтался возле шахтных
стволов, вступал в беседу с людьми. Его вежливо выслушивали,
угощали -- неровен час рассердится Тенебриус.
Был он, по шахтерскому понятию, чем-то вроде духа-охранителя
оттербахского рудника. К людям не добрый, не злой, а к руднику --
по-хозяйски бережливый. И потому лучше его не гневить.
Иногда Тенебриус давал советы. К ним прислушивались -- старик
говорил дело.
Его знали все. Дюжина свирепых псов, охраняющих рудник по ночам,