отречения, которую выдало лицо, когда он, загородившись псалтырем, счи-
тал себя в безопасности, а фотограф подловил его сбоку.
Он словно наблюдает за собой: как внимательно, терпеливо и ловко ра-
зыгрывает он свои карты, делая вид, будто безропотно смиряется с тем,
чего на самом деле желал еще до поступления в семинарию, хотя не призна-
ется себе в этом желании даже теперь. И все бросает, бросает подачки,
как гнилые яблоки перед гуртом свиней: делится с мемфисской исправи-
тельной колонией скудными доходами с отцовского капитала; позволяет себя
травить, позволяет вытащить себя ночью из постели, уволочь в лес и бить
палками и, не стыдясь, ублажая свое сладострастно-терпеливое ego мучени-
ка, колет городу глаза своей миной, видом, своим Доколе, о Господи? и
только дома, за дверью, сладострастно ликуя, снимает личину Ах. С этим
покончено. Это позади. Это куплено и оплачено.
"Но я тогда был молод, - думает он. - Мне тоже приходилось делать не
то, что я мог, а то, что умел". Теперь мысль движется чересчур тяжело,
ему полагалось бы это понять и почувствовать. Но колесница все еще не
ведает, к чему приближается. "И в конце концов, я же расплатился. Я ку-
пил этот дух, хотя заплатил за него своей жизнью. А кто смеет мне запре-
тить? Человек имеет право губить себя, коль скоро не вредит другим, коль
скоро живет собой и сам по себе..." Он вдруг останавливается. Замирает,
перестает дышать от испуга, близкого к настоящему ужасу. Теперь он соз-
нает, что попал в песок; поняв это, он чувствует, как весь собирается
внутри, словно для неимоверного усилия. Продвижение - все еще продвиже-
ние, но теперь новое неотличимо от только что пройденного: преодоленные
пяди песка, налипшие на колеса, осыпаются с сухим шорохом, который еще
раньше должен был бы послужить ему сигналом: "... открыл жене свою жаж-
ду, свое "я"... Орудие, принесшее ей позор и отчаяние..." - и хотя он
даже не подумал этого, фраза возникает в черепной коробке целиком, поза-
ди глаз Я не хочу так думать. Я не должен так думать. Я не смею так ду-
мать... Он сидит в окне, наклонившись над своими неподвижными ладонями,
и начинает обливаться потом; пот выступает, как кровь, льется. Увязшее в
песке колесо мысли выворачивается из этого мгновения с медленной неумо-
лимостью средневекового орудия пытки, вздевая на себе выкрученные и
раздробленные сочленения его духа, его жизни: "Если это так, если я -
орудие, принесшее ей отчаяние и смерть, значит, я орудие кого-то друго-
го. А я знаю, что пятьдесят лет я не был даже прахом: я был единственным
мгновением темноты, в которой проскакал конь и грянул выстрел. И если я
- свой дед в мгновение его смерти, тогда моя жена, жена его внука...
растлитель и убийца жены моего внука, раз я не позволял внуку ни жить,
ни умереть..."
Колесо, освободившись, срывается вперед с протяжным, похожим на вздох
звуком. Он сидит неподвижно, в холодном поту; пот течет и течет. Колесо
продолжает вертеться. Теперь оно катится быстро и плавно, потому что ос-
вободилось от груза, от колесницы, от оси, от всего. В зыбком затишье
августа, куда сейчас вступит ночь, оно одевается, обволакивается слабым
свечением, похожим на ореол. Ореол полон лиц. Лица не отмечены страдани-
ем, не отмечены ничем - ни ужасом, ни болью, ни даже укоризной. Они по-
койны, словно обрели избавление в апофеозе; среди них и его лицо. В сущ-
ности, они все немного похожи - смесь всех лиц, которые ему когда-либо
приходилось видеть. Но он отличает их друг от друга: лицо жены; прихо-
жан, которые отвергли его, которые с нетерпением и готовностью встречали
его в тот день на станции; Байрона Банча; роженицы; и человека, которого
звали Кристмас. Только это лицо неясно. Оно вырисовывается туманнее всех
остальных - словно в мирных уже судорогах более позднего и нерасторжимо-
го слияния. Затем он понимает, что это - два лица, которые как будто
стремятся (но он знает, что стремятся или желают не сами по себе, а
из-за движения и желания самого колеса) освободиться друг от друга, рас-
таять и соединиться вновь. Но теперь он увидел - лицо другое, не Крист-
маса. "Да ведь это... - думает он. - Я его видел недавно... Да ведь
это... тот юноша. С черным пистолетом, как он называется... автоматичес-
ким. Тот, который... на кухне, где... убил... который стрелял..." И тут
ему кажется, что какой-то последний адский поток внутри него прорвался и
хлынул вон. Он будто наблюдает его, чувствуя, как сам отделяется от зем-
ли, становится все легче, легче, опустошается, плывет. "Я умираю, - ду-
мает он. - Надо молиться. Надо попробовать". Но не молится. Не пробует.
"Когда все небо, вся высь полна напрасных, неуслышанных криков всех жи-
вых, что жили на земле - и до сих пор вопиют, как заблудившиеся дети,
среди холодных и ужасных звезд... Я желал такой малости. Я просил такой
малости. Казалось бы..." Колесо вращается. Оно вертится стремительно,
пропадая, не двигаясь с места, словно раскрученное этим последним пото-
ком, который вырвался из него, опустошив его тело, - и теперь, сделав-
шись легче забытого листа, ничтожнее плавучего сора, опростанное и зас-
тывшее, оно сникло в окне, опустив на подоконник, лишенный плотности,
руки, лишенные веса: настала пора для "Пора".
Они словно только и дожидались, когда он соберется с силами, чтобы
вздохнуть, когда соберет последние остатки чести, гордости и жизни, что-
бы подтвердить свое торжество и желание. Он слышит, как над сердцем на-
растает гром, дробный и несметный. Как протяжный вздох ветра в древесных
кронах, начинается этот гром, а затем вылетают они, теперь - на облаке
призрачной пыли. Проносятся мимо, подавшись вперед в седлах, потрясая
оружием, а над ними на жадно склоненных пиках трепещут ленты; бурля, с
беззвучным гамом, они прокатываются мимо, как вал, чей гребень усажен
оскаленными лошадиными мордами и грозным оружием людей - словно выбро-
шенные жерлом взорвавшегося мира. Они проносятся мимо и пропадают; пыль
взвивается к небу, всасываясь в темноту, тая в ночи, которая уже насту-
пила. Но он все сидит в окне, приникнув огромной плоской головой в по-
вязке к двум пятнам рук на подоконнике, и, кажется, все еще слышит их:
дикое пение горнов, лязг сабель и замирающий гром копыт.
В восточной части штата живет человек, который занимается починкой и
перепродажей мебели; недавно он ездил в Теннесси за старой мебелью, куп-
ленной по переписке. Поехал он на своем грузовике, и поскольку машина
(это фургон с дверью в задней стенке) еще только обкатывалась, он не хо-
тел ее гнать быстрее пятнадцати миль в час и, чтобы не тратиться на гос-
тиницы, взял с собой все необходимое для ночевок на открытом воздухе.
Возвратившись домой, он рассказал жене об одном приключении, на его
взгляд достаточно забавном, чтобы о нем стоило рассказать. Возможно, он
нашел это приключение интересным и решил, что сможет рассказать о нем
интересно потому, что они с женой люди еще не старые, и вдобавок он от-
сутствовал дома (благодаря весьма умеренной скорости, которой счел нуж-
ным себя ограничить) больше недели. Речь шла о двух людях, пассажирах,
которых он подобрал по дороге; он называет город в Миссисипи, недалеко
от границы с Теннесси.
"Решил заправиться, подъезжаю к станции и вижу, стоит на углу такая
молоденькая, приятная с виду женщина - как будто ждет, чтобы кто-нибудь
из проезжих предложил ее подвезти. Что-то в руках держит. Я сперва не
заметил, что это такое, и парня не заметил, который с ней был, - покуда
он не подошел и не заговорил со мной. Сперва я решил, что не заметил
его, потому что он стоял отдельно. А потом вижу - это такой человек, что
если он один на дне пустого бассейна будет сидеть, его и то не сразу за-
метишь. Подходит он, а я ему с места в карьер:
- Если вам в Мемфис нужно, то я не туда. Я еду через Джексон, Теннес-
си.
А он говорит:
- Прекрасно. Это бы нас устроило. Вы бы нас очень выручили.
Я говорю:
- А куда вы все-таки едете? - А он поглядел на меня, - вроде, хочет
быстренько что-нибудь выдумать, но, видно, врать не привык и знает, что
вряд ли ему поверят, - Наверно, просто осматриваетесь? - говорю.
- Да, - говорит. - Вот именно. Просто путешествуем. Куда бы вы нас ни
подвезли, все равно вы нас очень выручите.
Ну я и сказал ему, чтобы залезали.
- Надеюсь, вы меня не убьете и не ограбите. - Он пошел и привел ее.
Тут я увидел, что на руках у ней ребенок, махонький, году лет. Он хотел
было подсадить ее в кузов, а я говорю: - Один из вас может сесть в каби-
ну. - Они поговорили немного, потом она залезла в кабину, а он пошел на
заправочную станцию, вынес картонный чемодан, - знаешь, такой, под кожу,
- засунул в кузов и сам влез. И поехали - она в кабине, с ребенком на
руках, и то и дело назад поглядывает, не выпал ли он там или еще чего.
Сперва я думал, они женаты. Да, в общем, и не думал ничего, только
подивился, как это такая молодая статная девушка - и вдруг с ним сош-
лась. Ничего плохого в нем не было. Парень вроде хороший, работник, вид-
но, - из тех, которые подолгу на месте держатся и прибавки не просят,
покуда им разрешают работать. Вот такой примерно парень. Такой, что,
кроме как на работе, он всегда где-то сбоку припека. Я себе представить
не мог, чтобы кто-нибудь, какая-нибудь женщина запомнила, как спала с
ним, - не говоря уже о том, чтобы такое доказательство на руках имела".
И не стыдно тебе? спрашивает его жена. Говорить такое женщине. Они
беседуют в темноте.
Я что-то не вижу, чтобы, ты покраснела, говорит он. И продолжает:
"Я вообще об этом не думал, пока мы не остановились на ночевку. Она
сидела со мной в кабине - ну, разговорились как водится, и немного пого-
дя узнаю, что пришли они из Алабамы. Она все говорила: "Мы пришли", - и
я, конечно, думал, что она - про того, который в кузове едет. И говорит,
что они уже почти два месяца в дороге.
- Вашему мальцу, - говорю, - нет двух месяцев. Если я в цветах разби-
раюсь. - А она отвечает, что он родился три недели назад в Джефферсоне,
и я говорю: - А-а, где Нигера линчевали. Это, наверно, при вас еще было,
- и тут она прикусила язык. Как будто он не велел ей про это разговари-
вать. Я понял, что он. Ну, едем дальше, а как смеркаться стало, я гово-
рю: - Скоро будет город. Я в городе ночевать не останусь. Но если вы хо-
тите завтра со мной ехать, я заеду за вами в гостиницу, часов в шесть, -
а она сидит тихо, как будто ждет, что он окажет, и он немного погодя го-
ворит:
- Я думаю - на что нам гостиница, когда в машине дом. - Я промолчал,
а уже в город въезжаем, и он спрашивает: - А этот городок порядочный или
так себе?
- Не знаю, - говорю. - Но думаю, пансион какойнибудь здесь найдется.
А он говорит:
- Интересно, нет ли тут лагеря для туристов? - Я молчу, и он объясня-
ет: - Чтобы палатку снять. Гостиницы эти дорогие - особенно если людям
ехать далеко. - А куда едут, так и не говорят. Как будто сами не знают,
а так, смотрят, куда им удастся заехать. Но я еще этого не понимал. А
вот что он от меня услышать хочет, понял - и что сам он у меня об этом
не попросит. Как будто, если Бог положил мне сказать это, я скажу, а ес-
ли Бог положил ему пойти в гостиницу и заплатить, может, целых три дол-
лара за номер, он пойдет и заплатит. И я говорю:
- Что ж, ночь теплая. Если вы не боитесь москитов и на голых досках в
машине спать...
А он говорит:
- Конечно. Это будет прекрасно. Это было бы очень прекрасно, если бы
вы ей разрешили. - Тут я заметил, что он сказал ей. И начинаю замечать,
что он какой-то чудной, напряженный, что ли. Такой у него вид, будто сам
себя накрутить хочет на какое-то дело, которое сделать охота, но боязно.
И боится вроде не того, что ему худо будет, а вроде - само дело такое,