вдогонку, шлепая второпях по лужам. Я оглянулся. Это был тот похожий на
филина человек в очках, которого я однажды, три месяца тому назад, застиг
изумленно созерцающим книжные полки в библиотеке Гэтсби.
Ни разу с тех пор я его не встречал. Не знаю, как ему стало известно о
похоронах, даже фамилии его не знаю. Струйки дождя стекали по его толстым
очкам, и он снял и протер их, чтобы увидеть, как над могилой Гэтсби
растягивают защитный брезент.
Я старался в эту минуту думать о Гэтсби, но он был уже слишком далек,
и я только вспомнил, без всякого возмущения, что Дэзи так и не прислала ни
телеграммы, ни хотя бы цветов. Кто-то за моей спиной произнес вполголоса:
"Блаженны мертвые, на которых падает дождь", и Филин бодро откликнулся:
"Аминь".
Мы в беспорядке потянулись к машинам, дождь подгонял нас. У самых
ворот Филин заговорил со мной.
- Мне не удалось поспеть к выносу.
- Никому, видно, не удалось.
- Вы шутите! - Он чуть ли не подскочил - Господи боже мой! Да ведь у
него бывали сотни людей!
Он опять снял очки и тщательно протер их, с одной стороны и с другой.
- Эх, бедняга! - сказал он.
Одно из самых ярких воспоминаний моей жизни - это поездки домой на
рождественские каникулы, сперва из школы, поздней - из университета.
Декабрьским вечером все мы, кому ехать было дальше Чикаго, собирались на
старом, полутемном вокзале Юнион-стрит; забегали наспех проститься с нами
и наши друзья чикагцы, уже закружившиеся в праздничной кутерьме. Помню
меховые шубки девочек из пансиона мисс Такой-то или Такой-то, пар от
дыхания вокруг смеющихся лиц, руки, радостно машущие завиденным издали
старым знакомым, разговоры о том, кто куда приглашен ("Ты будешь у
Ордуэев? У Херси? У Шульцев?"), длинные зеленые проездные билеты, зажатые
в кулаке. А на рельсах, против выхода на платформу, - желтые вагоны линии
Чикаго - Милуоки - Сент-Пол, веселые, как само Рождество.
И когда, бывало, поезд тронется в зимнюю ночь, и потянутся за окном
настоящие, наши снега, и мимо поплывут тусклые фонари висконсинских
полустанков, воздух вдруг становился совсем другой, хрусткий, ядреный. Мы
жадно вдыхали его в холодных тамбурах на пути из вагона-ресторана, остро
чувствуя, что кругом все родное, - но так длилось всего какой-нибудь час,
а потом мы попросту растворялись в этом родном, привычно и нерушимо.
Вот это и есть для меня Средний Запад - не луга, не пшеница, не тихие
городки, населенные шведами, а те поезда, что мчали меня домой в дни
юности, и сани с колокольцами в морозных сумерках, и уличные фонари, и
тени гирлянд остролиста на снегу, в прямоугольниках света, падающие из
окон. И часть всего этого - я сам, немножко меланхоличный от привычки к
долгой зиме, немножко самонадеянный от того, что рос я в каррауэевском
доме, в городе, где и сейчас называют дома по имени владельцев. Я вижу
теперь, что, в сущности, у меня получилась повесть о Западе, - ведь и Том,
и Гэтсби, и Дэзи, и Джордан, и я - все мы с Запада, и, быть может, всем
нам одинаково недоставало чего-то, без чего трудно освоиться на Востоке.
Даже и тогда, когда Восток особенно привлекал меня, когда я особенно
ясно отдавал себе отчет в его превосходстве над жиреющими от скуки,
раскоряченными городишками за рекой Огайо, где досужие языки никому не
дают пощады, кроме разве младенцев и дряхлых стариков, - даже и тогда мне
в нем чудилось какое-то уродство. Уэст-Эгг я до сих пор часто вижу во сне.
Это скорей не сон, а фантастическое видение, напоминающее ночные пейзажи
Эль Греко: сотни домов банальной и в то же время причудливой архитектуры,
сгорбившихся под хмурым, низко нависшим небом, в котором плывет тусклая
луна; а на переднем плане четверо мрачных мужчин во фраках несут носилки,
на которых лежит женщина в белом вечернем платье. Она пьяна, ее рука
свесилась с носилок, и на пальцах холодным огнем сверкают бриллианты. В
сосредоточенном безмолвии мужчины сворачивают к дому - это не тот, что им
нужен. Но никто не знает имени женщины, и никто не стремится узнать.
После смерти Гэтсби я не мог отделаться от подобных видений; все
вокруг представлялось мне в уродливо искаженных формах, которые глаз не в
силах был корригировать. И когда закурились синеватые струйки дыма над
кучами сухих, ломких листьев и белье на веревках стало лубенеть на ветру,
я решил уехать домой, на Запад.
Оставалось только выполнить одно дело, неприятное, тягостное дело, за
которое лучше было, пожалуй, и не браться. Но мне хотелось привести все в
порядок перед отъездом, а не полагаться на то, что равнодушное море
услужливо смоет оставленный мною мусор. Я встретился с Джордан Бейкер и
завел разговор о том, что мы с ней пережили вместе, и о том, что мне после
пришлось пережить одному. Она слушала молча, полулежа в большом, глубоком
кресле.
На ней был костюм для игры в гольф, и, помню, она показалась мне
похожей на картинку из спортивного журнала - задорно приподнятый
подбородок, волосы цвета осенней листвы, загар на лице того же кофейного
оттенка, что спортивные перчатки, лежавшие у нее на коленях. Когда я
кончил, она без всяких предисловий объявила, что выходит замуж. Я не очень
поверил, хотя и знал, что, кивни она только головой, за женихами дело не
станет, но притворился удивленным. На мгновение у меня мелькнула мысль -
может быть, я делаю ошибку? Но я быстро переворошил в памяти все с самого
начала и встал, чтобы проститься.
- А все-таки это вы мне дали отставку, - неожиданно сказала Джордан. -
Вы мне дали отставку по телефону. Теперь мне уже наплевать, но тогда я
даже растерялась немного - для меня это внове.
Мы пожали друг другу руки.
- Да, между прочим, - сказала она. - Помните, у нас однажды был
разговор насчет автомобильной езды?
- Вспоминаю, но не очень ясно.
- Вы тогда сказали, что неумелый водитель до тех пор в безопасности,
пока ему не попадется навстречу другой неумелый водитель. Ну так вот,
именно это со мной и случилось. Сама не знаю, как я могла так ошибиться.
Мне казалось, вы человек прямой и честный. Мне казалось, в этом ваша
тайная гордость.
- Мне тридцать лет, - сказал я. - Я пять лет как вышел из того
возраста, когда можно лгать себе и называть это честностью.
Она не ответила. Злой, наполовину влюбленный и терзаемый сожалением, я
повернулся и вышел.
Как-то раз, в конце октября, я увидел на Пятой авеню Тома Бьюкенена.
Он шел впереди меня своей быстрой, напористой походкой, слегка отставив
руки, словно в готовности отшвырнуть любую помеху, и вертя головой по
сторонам. Я замедлил шаг, чтобы не нагнать его, но он в это время
остановился и, наморщив лоб, стал рассматривать витрину ювелирного
магазина. Вдруг он заметил меня и поспешил мне навстречу, еще издали
протягивая руку.
- В чем дело. Ник? Ты что, не хочешь со мной здороваться?
- Не хочу. Ты знаешь, что я о тебе думаю.
- Ты с ума сошел. Ник! - воскликнул он. - Ты просто спятил. Я понятия
не имею, о чем ты говоришь.
- Том, - спросил я в упор, - что ты в тот день сказал Уилсону?
Он молча уставился на меня, и я понял, что моя догадка насчет тех трех
невыясненных часов была правильна. Я повернулся и хотел уйти, но он шагнул
вперед и схватил меня за плечо.
- Я сказал только правду! Он пришел, когда мы собирались в дорогу, и я
передал через лакея, что у меня нет времени для разговоров. Тогда он стал
силой рваться наверх. Он был в таком состоянии, что пристрелил бы меня на
месте, не скажи я ему, чья была машина. У него был заряженный револьвер в
кармане.
Он вдруг вызывающе повысил голос:
- А что тут такого, если я и сказал ему? Тот тип все равно добром бы
не кончил. Он вам пускал пыль в глаза, и тебе и Дэзи, а на самом деле это
был просто бандит. Переехал бедную Миртл, как собачонку, и даже не
остановился.
Мне нечего было возразить, поскольку я не мог привести тот простой
довод, что это неправда.
- А мне, думаешь, не было тяжело? Да когда я пошел отказываться от
квартиры и увидел на буфете эту дурацкую жестянку с собачьими галетами, я
сел и заплакал, как малое дитя. Черт дери, даже вспомнить жутко...
Я не мог ни простить ему, ни посочувствовать, но я понял, что в его
глазах то, что он сделал, оправдано вполне. Не знаю, чего тут было больше
- беспечности или недомыслия. Они были беспечными существами, Том и Дэзи,
они ломали вещи и людей, а потом убегали и прятались за свои деньги, свою
всепоглощающую беспечность или еще что-то, на чем держался их союз,
предоставляя другим убирать за ними.
На прощанье я пожал ему руку; мне вдруг показалось глупым
упорствовать, у меня было такое чувство, будто я имею дело с ребенком. И
он отправился в ювелирный магазин, покупать жемчужное колье - а быть
может, всего лишь пару запонок, - избавившись навсегда от моей докучливой
щепетильности провинциала.
Вилла Гэтсби еще пустовала, когда я уезжал; трава на газонах
разрослась так беспорядочно, как и у меня на участке. Один из местных
шоферов такси, проезжая мимо ворот, всякий раз тормозил на минуту и
указывал пассажирам видневшийся в глубине сада дом; может быть, тот самый
шофер вез Дэзи и Гэтсби в Ист-Эгг в ночь, когда случилось несчастье, и,
может быть, он потом сочинил целый рассказ по этому поводу. Мне не
хотелось выслушивать этот рассказ, и, выйдя с вокзала, я всегда обходил
его машину стороной.
По, субботам я нарочно задерживался попозже в Нью-Йорке; в моей памяти
были настолько живы великолепные празднества на вилле Гэтсби, что мне без
конца слышались смутные отголоски музыки и смеха из соседнего сада и шум
подъезжающих и отъезжающих машин. Один раз я действительно услыхал, как по
аллее проехала машина, и даже увидел лучи фар, неподвижно застывшие у
самого дома. Вероятно, это был какой-нибудь запоздалый гость, который
долгое время пропадал в чужих краях и не знал, что праздник уже окончен. Я
не стал выяснять.
Накануне отъезда - мои вещи были уже уложены и мой "додж" уведен
купившим его бакалейщиком - я пошел взглянуть последний раз на эту
огромную нелепую хоромину. Какой-то мальчишка нацарапал обломком кирпича
непристойное слово на белых ступенях, и оно четко выделялось при свете
луны. Я затер его, шаркая подошвой о камень. Потом я спустился к берегу и
прилег на песке.
Почти все богатые виллы вдоль пролива уже опустели, и нигде не видно
было огней, только по воде неярким пятном света скользил плывущий паром. И
по мере того, как луна поднималась выше, стирая очертания ненужных
построек, я прозревал древний остров, возникший некогда перед взором
голландских моряков, - нетронутое зеленое лоно нового мира. Шелест его
деревьев, тех, что потом исчезли, уступив место дому Гэтсби, был некогда
музыкой последней и величайшей человеческой мечты; должно быть, на один
короткий, очарованный миг человек затаил дыхание перед новым континентом,
невольно поддавшись красоте зрелища, которого он не понимал и не искал, -
ведь история в последний раз поставила его лицом к лицу с чем-то
соизмеримым заложенной в нем способности к восхищению.
И среди невеселых мыслей о судьбе старого неведомого мира я подумал о
Гэтсби, о том, с каким восхищением он впервые различил зеленый огонек на
причале, там, где жила Дэзи. Долог был путь, приведший его к этим
бархатистым газонам, и ему, наверно, казалось, что теперь, когда его мечта
так близко, стоит протянуть руку - и он поймает ее. Он не знал, что она
навсегда осталась позади, где-то в темных далях за этим городом, там, где
под ночным небом раскинулись неоглядные земли Америки.
Гэтсби верил в зеленый огонек, свет неимоверного будущего счастья,
которое отодвигается с каждым годом. Пусть оно ускользнуло сегодня, не
беда - завтра мы побежим еще быстрее, еще дальше станем протягивать
руки... И в одно прекрасное утро...
Так мы и пытаемся плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и
сносит наши суденышки обратно в прошлое.
1925