платформе, были расстреляны три человека. Появившийся в буфете какой-то
пьяный "товарищ" объяснил всем, что первый был расстрелян за воровство;
второго расстреляли по ошибке, приняв его за первого, а третьего - тоже по
ошибке, приняв его за второго.
Мне пришлось провести день в Тифлисе, потому что поезд в Александрополь
отходил только вечером. На следующее утро я был уже там. Я нашел Гурджиева;
он устанавливал для брата динамо-машину.
И снова, как и раньше, я наблюдал его поразительную способность
приспосабливаться к любой работе, к любому делу.
Я познакомился с его семьей, с отцом и матерью. Это были люди старой и
очень своеобразной культуры. Отец Гурджиева был любителем местных сказок,
легенд и преданий, кем-то вроде "сказителя", и знал наизусть тысячи и тысячи
стихов на местных языках. Они были малоазиатскими греками, но у них дома,
как и у всех жителей Александрополя, говорили по-армянски.
Первые несколько дней после моего приезда Гурджиев был настолько занят,
что у меня не было возможности расспросить его о том, что он думает о
положении дел и что собирается делать. Когда наконец я заговорил об этом,
Гурджиев ответил, что он не согласен со мной, что, по его мнению, все скоро
успокоится, и мы сможем работать в России. Затем он добавил, что, во всяком
случае, хочет поехать в Петербург и посмотреть, как торговки на Невском
продают семечки (о чем я ему рассказал), и на месте решить, что лучше всего
делать. Я не мог всерьез принять то, что он говорил, потому что к этому
времени знал его манеру разговора; и стал ждать дальнейших событий.
Действительно, с видимой серьезностью Гурджиев говорил и нечто
совершенно другое - что было бы хорошо уехать в Персию или даже дальше, что
он хорошо знает место в горах Закавказья, где можно прожить несколько лет, и
никто об этом не узнает и т.д.
В целом у меня осталось ощущение неуверенности; но я все-таки надеялся
по пути в Петербург уговорить Гурджиева уехать за границу, если это будет
еще возможно.
Гурджиев, очевидно, чего-то ждал. Динамо-машина работала
безукоризненно, но сам он не двигался.
В доме оказался интересный портрет Гурджиева, который очень многое
открыл мне о нем. Это была большая увеличенная фотография Гурджиева, снятая,
когда, он был еще совсем молод; на ней он был одет в черный сюртук, и его
вьющиеся волосы были зачесаны назад.
Портрет Гурджиева позволил мне с несомненной точностью установить, чем
он занимался в то время, когда была сделана фотография, хотя сам Гурджиев
никогда об этом не рассказывал. Открытие принесло мне много интересных
мыслей; но поскольку оно принадлежало лично мне, я сохраню его для себя.
Несколько раз я пробовал поговорить с Гурджиевым о своей "таблице
времени в разных космосах"; но он отклонял всякие теоретические разговоры.
Мне очень понравился Александрополь; там было много необычного и
оригинального.
Армянская часть города по внешнему виду напоминает города в Египте или
северной Индии. Дома с плоскими крышами, на которых растет трава. Древнее
армянское кладбище, расположенное на холме, откуда можно видеть покрытую
снегом вершину Арарата. Замечательный образ Пресвятой Девы в одной из
армянских церквей. Центр города напоминает русский уездный городок; но тут
же расположен базар целиком восточный, особенно ряд медников, которые
работают в открытых будках. Есть и греческий квартал, где расположен дом
Гурджиева; по внешнему виду этот квартал наи- менее интересен. Татарское
предместье в оврагах весьма живописно; но, как говорят в других частях
города, место это довольно опасно.
Не знаю, что осталось от Александрополя после всех этих автономий,
республик, федераций и т.п. Пожалуй, я бы мог поручиться только за вид на
Арарат.
Я почти не видел Гурджиева одного, и мне редко удавалось поговорить с
ним. Много времени он проводил с отцом и матерью. Мне очень понравилось его
отношение к отцу, исполненное необыкновенной предупредительности. Отец
Гурджиева был крепкий старик среднего роста, в каракулевой шапке и с
неизменной трубкой во рту. Трудно было поверить, что ему уже за восемьдесят.
По-русски он говорил очень плохо. Но с Гурджиевым он, бывало, разговаривал
по несколько часов; и мне нравилось наблюдать, как Гурджиев слушает его,
иногда немного посмеиваясь, но, очевидно, ни на минуту не теряя нити
разговора и поддерживая его вопросами и замечаниями. Старик, по-видимому,
наслаждался этими разговорами, и Гурджиев посвящал ему все свое свободное
время и не только не выказывал ни малейшего нетерпенья. но, наоборот,
постоянно проявлял большой интерес к тому, что говорил ему старик. Даже если
его поведение частично было игрой, оно не могло быть целиком наигранным,
иначе в нем не было бы никакого смысла. Меня очень заинтересовало и
привлекло это явное выражение чувств со стороны Гурджиева.
Всего я провел в Александрополе около двух недель. Наконец в одно
прекрасное утро Гурджиев сказал, что через два дня мы поедем в Петербург, и
вот мы отправились в путь.
В Тифлисе мы видели генерала С., который одно время посещал нашу
петербургскую группу; мне показалось, что разговор с ним дал Гурджиеву новый
взгляд на общее положение дел и заставил кое в чем изменить свои планы.
Припоминаю интересный разговор с Гурджиевым по пути из Тифлиса, на
одной из небольших станций между Баку и Дербентом, где наш поезд долго
стоял, пропуская поезда "товарищей" с кавказского фронта. Было очень жарко;
в полуверсте сверкало Каспийское море; вокруг нас не было ничего, кроме
блестящей гальки, да в отдалении виднелись силуэты двух верблюдов.
Я стремился вызвать Гурджиева на разговор о ближайшем будущем нашей
работы. Мне хотелось понять, что он собирается делать и чего хочет от нас.
- События против нас, - сказал я. - Совершенно очевидно, что среди
этого массового безумия делать что-то невозможно.
- Именно сейчас это только и возможно, - возразил Гурджиев, - и события
вовсе не против нас. Просто они движутся чересчур быстро, в этом вся беда.
Но подождите пять лет. и вы сами увидите, как то, что сегодня нам
препятствует, окажется для нас полезным.
Я не понял, что этим хотел сказать Гурджиев. Ни через пять, ни через
пятнадцать лет мне это не стало яснее. С точки зрения "фактов" было трудно
представить себе, каким образом нам могут помочь события, присущие
гражданской войне: убийства, эпидемии, голод, всеобщее одичание России,
бесконечная ложь европейских политиков и общий кризис, оказавшийся явным
результатом этой лжи.
Но если смотреть на все не с точки зрения "фактов", а с точки зрения
эзотерических принципов, тогда мысль Гурджиева становится более понятной.
Почему этих идей раньше не было? Почему мы не получили их тогда, когда
Россия существовала, а Европа была удобным и приятным местом, "заграницей"?
Здесь, вероятно, и лежит разгадка непонятного замечания Гурджиева. Почему
этих идей не было? Видимо, как раз потому, что они могут прийти в такое
время, когда внимание большинства людей отвлечено в каком-то другом
направлении, и эти идеи могут достичь только тех, кто их ищет. С точки
зрения "фактов" я был прав, и ничто не могло нам помешать сильнее, чем эти
"события". Вместе с тем, вероятно, именно "события" позволили нам получить
то, что мы имеем.
В моей памяти остался еще один разговор во время этой поездки. Однажды
поезд задержался на какой-то станции, и наши соседи гуляли по платформе. Я
задал Гурджиеву вопрос, на который сам не мог ответить и который касался
деления личности на "я" и "Успенского", - как усилить чувство "я" и его
деятельность?
- С этим ничего не поделаешь, - сказал Гурджиев. Это должно прийти в
результате всех ваших усилий (он подчеркнул слово "всех"). Возьмите,
например, себя. В настоящее время вы должны чувствовать свое "я" иначе, чем
раньше. Постарайтесь спросить себя, замечаете вы разницу или нет.
Я попробовал "почувствовать себя", как нам показывал Гурджиев, но
вынужден был ответить, что не замечаю никакой разницы по сравнению с тем,
как чувствовал раньше.
- Это придет, - сказал Гурджиев. - И когда придет, вы это узнаете. Не
сомневайтесь в том, что это возможно. Ваше ощущение совершенно переменится.
Позднее я понял, о чем он говорил, о каких чувствах, о каких переменах.
Но я начал замечать это лишь через два года после описанного разговора.
На третий день нашего путешествия из Тифлиса, когда поезд ждал в
Моздоке отправления, Гурджиев сказал нам (нас было четверо), что я должен
ехать в Петербург один, а он со спутниками сделает остановку в Минеральных
Водах и поедет в Кисловодск.
- Сделайте остановку в Москве, затем езжайте в Петербург, - сказал он
мне. - Скажите всем нашим в Москве и Петербурге, что я начинаю здесь новую
работу. Желающие работать со мной могут приехать. Советую вам долго там не
оставаться.
В Минеральных Водах я распрощался с Гурджиевым и его спутниками и
отправился дальше один.
Было ясно, что от моих планов уехать за границу ничего не осталось. Но
это меня более не беспокоило. Я не сомневался в том, что нам придется
пережить очень трудные времена, но сейчас для меня это было неважно. Я
понял, чего боялся - не реальных опасностей, а глупого поступка, т.е. не
уехать вовремя, когда я прекрасно знаю, что нас ожидает. Теперь всякая
ответственность перед самим собою как будто была с меня снята. Я не изменил
своего мнения, я мог сказать, как и прежде, что оставаться в России -
безумие. Но мое отношение к подобному образу действий было совершенно
безразличным. Решение было не моим.
Я ехал все еще по-прежнему, один в купе первого класса. Около Москвы
меня заставили доплатить за билет, потому что место было заказано на одно
направление, а билет на другое. Иными словами, все шло так, как следовало.
Однако газеты, купленные мною по пути, пестрели новостями о стрельбе на
улицах Петербурга. Теперь в толпу стреляли большевики: пробовали свою силу.
К тому времени подлинное положение вещей начало определяться. На одной
стороне находились большевики, которые еще не вполне представляли себе,
какой невероятный успех их ожидает, но уже почувствовали отсутствие
сопротивления и действовали все более и более дерзко. На другой стороне
находилось второе "временное правительство", в котором многие серьезные
люди, понимавшие положение, пребывали на второстепенных постах, зато главные
посты занимали ничтожные болтуны и демагоги. Затем была еще и интеллигенция,
сильно пострадавшая в результате войны, а также остатки прежних партий и
военные круги. Все эти течения, в свою очередь, делились на две группы. Одна
из них, невзирая на все факты и требования здравого смысла, считала
возможными мирные переговоры с большевиками, которые очень хитро
воспользовались этим, постепенно завоевывая одну позицию за другой. Другая,
понимая невозможность каких бы то ни было переговоров с большевиками, была,
тем не менее, разъединена и не выступала активно и открыто.
Народ безмолвствовал, хотя, пожалуй, никогда за всю историю России воля
народа не была так ясно выражена. И эта воля заключалась в том, чтобы
прекратить войну!
Кто мог прекратить войну? Это был главный вопрос дня. Временное
правительство на это не решалось; от военных кругов такое решение,
естественно, исходить не могло. Но власть неизбежно должна была перейти к