пределы, проститься с обителью, покинутой телом графа Монте-Кристо. Все
ненавистно мне было в той квартире. Впрочем, ненавистно и сейчас...
Отлететь... Отлететь... Только книг жаль было. Не хотелось бросать их.
Я оглядывал медленным взглядом прихожую с громоздкой, пустой, ненужной
мне вешалкой. Зимой на ней висела моя фуражка, летом - буденновка проклятая
с рогом на макушке, потом ушанка. Вешалка была красного дерееа. На ней
виднелись детские царапины: "Барон дурак!" "Кати + Гога - любовь". "Смерть
генералу франко!" Тоскливо мне становилоеь от ясности, чьей была вешалка и в
чьих руках побывала. Не раз хотел я повеситься на чужой вешалке. Однажды уже
галстук накинул на шею, но мыла не нашел. Разозлился. Пошел по магазинам.
Штук пять-шесть на своей улице обегал. Ни в одном мыла не оказалось. Захожу
к директорской роже. Почему, спрашиваю, сукин сын, мыла в продаже нету?
Самоубийц, что ли, много развеялось? Отвечай! Книжечку красную сую в
багровую харю. Вредительство, отвечает, по всей видимости. Возможно,
трудности роста. Надо бы врагов народа на мыло переваривать. Хоть польза
была бы от них какая-нибудь, товарищ капитан!
Из тебя, говорю, даже хозяйственного не получится, не то что
туалетного. Потом воняешь и жульничеством, сволочь... Возьмите, предлагает,
мое. Сегодня только начал. "Красная Москва". Взял я кусок мыла розоватого, а
в нем рыжий, впившийся директорский волосатина, как глист, извивается...
Плюнул. Домой пошел. Салом, думаю, намажу. Думаете, было сало в гастрономе?.
. Возвратился в квартиру. С порога в комнату прохожу, не глядя на вешалку.
Книги свои увидел и забылся. Много было у меня книг. Бесценная библиотека.
История. философия. Классика. Весь Дюма.
Прекраеная у меня библиотека. Лучше, чем ваша, хотя и дешевле. Книг вам
жалко, небось? Вы ведь их Феде завещали... И засыпал я всегда с книжкой в
руках и со страхом снова увидеть во сне отца.
Года за два в снах своих я прожил целую жизнь в отцом, с матерью, с
братьями, в деревне, в одном, и зимой, и весной, и летом, и осенью, труде. Я
рос, пас коров, носился на лошадях, справлял Рождество, Пасху, Троицу, лопал
кислые щи с грибами, картошку с салом, собирал ягоды в малиннике, и девок
там же обжимал, в баньке нашей парился, и таскал рачкое из-под коряг в
прохладной ивовой тени. Потом время пришло отца и мать хоронить. Вместе, во
сне они умерли на Покров... Хоронил я их с женой Дашей и детишками. С моими
детишками... Потом парнями, потом отцами. И ест уже они и внуки наши меня с
Дашей хоронят. Лежим мы с ней рядом, веселые и пьяные от жизни прошедшей...
слезки смолы не свежих досках гробовых... Земля нас рядом ждет сырая. . .
Березы и рябины шумят над нашими глазами... и горит от красных гроздьев
синее последнее наше небо над землей... Птицы летят в него и возвращаются
наземь . Дети, бабы и внуки тоже, вроде нас, веселы и светлы. Завидуют.
Скоро встеренемся, говорят... Прощай, Даша... Прощай, Васенька. Прощайте,
родные... Простите... Вот заслонила крышка гробовая Божий свет... И померк
он вдруг совсем, а родная земля неслышным пухом слетала и слетала на нас...
Слетала... но до оих пор она летит. Летит... летит...
А отец с того раза, как приснился он умоляющим меня бросить месть,
простить, чтобы встретиться нам в свой час, чтобы свидеться и навек не
разлучаться, так больше не снился, пока меня самого во сне не схоронили... И
тогда, стоило мне уснуть - или его голос, или самолично отец умолял меня;
Оставь их, Вася, оставь!.. Без тебя осудят, без тебя простят! Оставь! Не то
не встренемся мы, Вася... Оставь! И отца уводили во тьму кромешную то
контролеры, то генералы, то Понятьев о Влачковым и Гуревичем, то красные
дьяволята, с черной площади, по которой тянулся аспиднослизкий след хвоста
дракона... Но это Сатана, думал я, призывает меня с отцовской помощью
отвлечься от возмездия. Я отвергал мысль о прощении, и не было в душе моей
сомнения... Я казался себе воином воинства, двинувшегося на дракона, и, не
жалея сил, рубал одну, другую, десятую, сотую головы.
Граф Монте-Кристо сутками не выходил из кабинета. Допросы и казни.
Казни и допросы. Допросы - казни. Допросы - пытки. Мистификации, вроде
той, что я устроил Влачкову, объявив о реставрации в России монархии, мне
постепенно надоели и перестали утолять жажду мести. Из всех своих выдумок я
оставил одну, самую, как оказалось, жестокую и садистскую. Наш главный
имитатор Наркомата записал для меня на пластинку экстренное сообщение
Временного общесоюзного вече. Лже-Юрий Левитан торжественно басил, корежа
остатки психики большевиков:
Сограждане! Свершилось! Величайший в истории социально-политический
эксперимент закончен! Сегодня, седьмого ноября тысяча девятьсот тридцать
восьмого года, в восемь часов семнадцать минут утра по московскому времени
Научно-координационный центр ВКП(б) принял отставку правительства во главе с
Вячеславом Молотовым. Двадцать один год продолжалось беспримерное по
количеству жертв и усилий доказательство исторической, нравственной и
социальной несостоятельности так называемого научного коммунизма, отцы
которого, поставив с головы на ноги Гегеля, стали прямыми пособниками
субъективно-идеалистической философии...
В конце сообщения, после всякой подобной чуши, Лже-Левитан
торжественно произносил:
- Вечная слава героям, погибшим и пропавшим без вести в ходе проведения
эксперимента! Очистим просторы нашеl родины от марксистско-ленинской
нечисти! Цели ясны, задачи определены. За работу, господа! Прием обратно
партийных билетов будет проводиться организованно в местных
парторганизациях. Да здравствует свободное предпринимательство! Да
здравствуют инициатива и ответственность! Дружно восполним экспериментальный
пробел в истории раскрепощенным трудом! Слава Богу!
Типы, ошарашенные арестом, обыском, тюремным бытом и сознанием
бесправия, оставались голыми и беззащитными перед мистификациями.
Деморализованные установками своей ложной религии, вмиг развеявшимися в дым,
они верили в окончание эксперимента.
Заклавшие их на гибель и тюрьму люди вели себя психологически примерно
так же. Затюканные за двадцать лет своими нынешними жертвами, они поверили в
возможность, пролив кровь и сведя счеты, возвращения к нормальной жизни,
регулируемой не параноиками-экстремистами, грызущими друг другу горла, а
собственными извечными законами.
Рук тогда не хватало разбирать кипы писем-доносов. Не хватало людей
выслушивать в приемных наркомата и управлений в областях и республиках
фантазии доносчиков и их кроваво-рационализаторские предложения. Вся
энергия, накопившаяся за два десятилетия в вынужденно бездеятельных умах,
отчаянно бросилась в сочинительство. Доносы одно время были для меня
увлекательным и страшенным чтивом. В них всплывало все затопленное чертовыми
валами революции, гражданской войны, репрессий и терроров: обиды, утраты,
лишения, здравый смысл, прозрения, отказ от большевизма, вопли о помощи. Но
всплывали в доносах трупы, и только такой опытный, правильно настроенный
эксперт, как я, опознавал в фантастических наветах трупы страданий,
ущемлений, надежд, любови, покоя и комфорта обывателей... Трупы синели
обложками дел, разбухали и разлагались, и я кормил трупным ядом тех, кого
искренне считал виновными и посеявшими ныне взошедшее, затопившими ныне
всплывавшее.
Всеобщая жажда мести омертвляла благие подчас намерения доносчиков и
борцов с дьявольской силой. Трупы плодили трупы. Смысл жизни еще больше
замутнялся. Непонимание окостеневало, рядясь в иные лозунги и принимало
новое качество. Но энергия масс, влейся она не в доносы и в акты мести, а в
общее уразумение и покаяние, напитала бы душу общества животворными силами,
а не мертвыми символами расплаты, очистила и возродила бы ее для участия не
в "эксперименте", а в более совершенном и открывающем новые горизонты бытия
круге жизни. Прав был Фрол Власыч Гусев, а не я, принимавший просьбы отца о
прощении, возвращении к крестьянскому труду о крестом своей судьбы на
хребтине, за искушение Сатаны оставить стремление к праведному возмездию.
Прав был фрол Власыч... Прав был ты, Иван Абрамыч, а не я - полковник Рука,
палач высшего класса, погубивший свою душу в напрасной и смертельной
суете... Стоп! Я увлекоя.
Вдруг до меня дошло, что очутился я по воле Дьявола не в круге новой
жизни, как ожидал, а все в том же мельтешении смерти. Выживали в терроре
более циничные, злобные и бездушные партийцы, хотя и их полегло немало, а
гибли, в общем, стрелочники, сцепщики вагонов, проводники, кондуктора,
начальники станций, диспетчеры, начальники депо и дорог. Но оттого, что они
гибли, расписания поездов не менялись. График движения паровоза к коммуне
был пересмотрен. Срок прибытия его к конечному пункту на вечную остановку
значительно приближен. Пункт был не за горами. И машинист из-под ладони
разглядывал, бывало, поговаривали писатели, его зримые черты.
Вдруг дошло до меня, что не борюсь я с Дьяволом, а служу ему. И чем
большими считаю свои заслуги в борьбе, тем больше приношу ему, змею, пользы.
Если бы, конечно, это дошло до меня в полной мере, то я повесился бы в конце
концов...
А пустить себе пулю в лоб, гражданин Гуров, не мог по каким-то
неведомым мне причинам. Да и не может не наличествовать в нас, злодеях,
смутной, если не явной избирательности способов ухода из жизни, захоронения
и воскрешения. Что мы, не люди, что ли, в конце концов? Перестали...
перестали быть людьми. . . нет у нас христианской жизни, не будет у нас ни
христианской кончины... ни... Впрочем, ныть нечего! Хотя жизни, гражданин
Гуров, осталось у вас с огрызок карандашика, лежащего в моей папочке.
Забыли? Принадлежал карандашик веселому и свободному, кан птица, старичку...
Вот он. Взгляните на него... Странно... Странно, что вы сейчас спокойней,
чем несколько дней назад, когда не видели еще зримых черт смерти! Или вы не
спо койней, а безжизненней?
58
И вот дошло до меня слегка, что я сам Чертила и сволочь. И не от
трезвого понимания и анализа обстановки приходили сомнения, терзания и
страх, а от ведения дел таких, людей, как фрол Власыч Гусев - покровитель
людей и животныях.
Ощущение жизни я терял, как мальчик денежки из дырявого кармашка...
Просыпался то в квартире своей, то в кабинете и таращил глаза на стены:
соображал, где нахожусь. И не сразу, а тупо и неохотно проникался сознанием
того, что в жизни я нахожусь и нужно через десять минут вызывать на допрос
подследственного.
Я шел в служебный сортир и ка бы со стороны наблюдал за мочившимся
заспанным типом в мятых галифе и гимнастерке с расстегнутым воротом. Вот он
помочился. Сполоснул рыло. Причесал космы. Странные движения. Странная
необходимость, природа которой непостижима, мочиться, умываться, да вот еще
и чай пить с бутербродами и в черно-белое месиво смотреть, называющееся
"Правда", и брать трубку, приказывая привести Фрола Власыча Гусева,
руководила действиями странного типа. Понимает ли он, что спал он и снилось
ему, как жена Даша в погреб не может спуститься: такое брюхо у нее вызрело
огромное, круглое и живое, и тогда он сам нырнул из прожаренной солнцем
полудня хаты в темный холод подполья за крынкою топленого молока?..
Это - не жизнь, если нежелание расставаться со сном было сильнее
жизни.. Это - не жизнь! Это - не жизнь! Я так и крикнул однажды, взвыл,