Моя жизнь оборвалась на высоте восьми тысяч метров. С тех пор я живу на
экране. Правая рука затекла, и я до изнеможения долго разминал ее левой, от
плеча до кисти.
Дивной красоты рассвет я встретил на верху башни, под деревянным
навесом караулки. Ветер усиливался и трепал золотые перья солнца, которые
медленно вздымались над ровной линией далекого леса. Узкие полосы облаков
ряд за рядом взбирались круто ввысь от горизонта, и нижний край каждого ряда
был ярко подсвечен, горел оранжевым, палево-золотым, багровым. Темно-синяя
ночь расступалась, отлетала, гонимая ветром вдаль.
Ветер выбивал слезы из глаз, изображение попеременно размывалось и
возвращалось в фокус, но я не отводил взгляд. Тоска оставила меня в небесном
ветреном просторе над моим миром, нераздельно прекрасным с высоты. Кто же
различит отсюда дохлую собаку на обочине, болото, дуб, убитый молнией? Грязь
мелка сверху.
И день многое обещает с утра, с вершины дня. Я так давно не охотился. Я
не ходил на плотах вниз по Бану. Я так и не удосужился отыскать затерянную
крепость Орлиного Крыла в лесах на севере. Я забросил фотографию, а ведь
пару раз мои подборки помещал "Нэшнл Джиогрэфик". Что стоит мне сейчас
дотянуться до столика, до пульта? И навсегда со мною останется этот рассвет,
холодный и гулкий, окрепший, охвативший пол-неба, раскрывшийся, точно
гигантский розовый веер...
Ты сбегаешь по винтовой лестнице, держась правой стены, где ступени
шире. Ты здоров и полон молодых сил. Мир прекрасен. Ты перепрыгиваешь через
ступени, ты врезываешься в старика-садовника, который взбирается тебе
навстречу, часто и неровно вбирая воздух. Он не удерживается на ногах. И из
передника, который он котомкой держал перед собою, сыплются и катятся вниз
округлые мягкие плоды. Ты, смеясь, протягиваешь ему руку, а он цепляется за
нее, за стену, поднимается, кряхтя и задыхаясь, и протягивает тебе персик.
- Господин барон! Персики поспели!
Мир прекрасен, и спелые персики скачут вниз по винтовой лестнице, глухо
ударяясь о каменные плиты.
В саду за мастерскими накрыли стол, устелили мраморную скамью коврами.
День жужжал большой пчелой, перебранкой в близкой кузне, к которой дорожка
вела через плотно насаженный ельник. Большой гномон из единого базальтового
пика оставался пока в тени от угловой башни. И вся - обычно полная жаркого
солнца и бесконечной песни пчел - поляна в окружении молодых деревьев была
зачарована тенью и холодной росою на высокой траве. Легко и звонко зазвенели
молотки, и не переставала перебранка за ельником, ожила конюшня за ульями,
за сплошным полем тюльпанов. Бурно, во всю свою немаленькую глотку, выразил
полное одобрение Хаген и суматошно запрыгал вокруг меня, словно снова
неуклюжий шалый щенок, сминая, ломая сырые в росе тюльпаны... Прыснули и
захохотали слуги, и сдержанный кравчий вежливо улыбнулся. Ведь это я, унылый
полуночник, продрался сквозь колючие ветви и, энергично болтая ногами в
воздухе, зашагал к гномону напрямик, широко переставляя руки, счастливо
смеясь и задыхаясь, зарываясь глазами, носом, ртом в вороха влажной травы и
крупных лепестков. Наконец Хаген наскочил на меня всею тушей и опрокинул
навзничь, и мы барахтались с ним под яблоней, покудова я не обессилел от
смеха и не затих, раскинувшись на спине, отбросив руки в стороны, уставясь в
сумятицу зелени и тугой красной кожуры яблок, несколько которых упали на нас
в этой возне, а Хаген навалился мне на грудь и, горячо дыша и торопясь,
захлебываясь от захлестывавшей его оглушительной собачьей приязни,
повизгивая, скреб мне лицо обильным слюной огромным пылающим языком, так что
я замучился мотать головой и мычать под мощными мокрыми шлепками. Он меня
достал, сук-кин сынищщщще, и я вывернулся из его объятий, встал на
четвереньки, затем - как положено, и неспешно прошествовал к столу, а внутри
у меня все пело, и звенело, и хохотало. Он догнал меня на полдороге, и
вертелся вокруг, толкаясь тяжелым боком и стуча твердым хвостом, но более не
хулиганил.
А потом я легко позавтракал, не злоупотребляя гвинетом прошлого года с
моих виноградников. Солнце незаметно вспорхнуло над зубцами, и свет и тепло
залили поляну. Пчелы зажужжали в тонкой дымке умирающей росы. Потом я никак
не мог заставить Хагена сжевать большой персик, и догадался все-таки, и
зашвырнул его далеко, к самой стене, и велел ему принести, и он сжал его
зубами, осторожно, правда, но все одно - спелая мякоть расползлась у него в
пасти, и сок брызнул и потек по нестриженым усам и бороде.
- Доброго дня! - приветливо пропела Астания. Добровольная и благодарная
затворница, на вольных хлебах она преобразилась. Благодарность же ее
сказывалась своеобразно. Половину обитателей замка излечив от моря всяческих
болезней и пороков, другой половине она прививала - и небезуспешно - новую
пагубу. Да она и сама, судя по зрачкам, баловалась дурманными корешками.
- Эти скородумы успели мне донести, что молодой господин устал от
жизни, - заговорила она, изящно и плавно опускаясь прямо на траву у моих
ног. Она не отрывала взгляд от моего, от мимолетной улыбки морщинки
проявились в уголках больших карих глаз, но лицо оставалось тем же -
молодым, печальным...
- Я думала уж ближе к ночи устроить для вас чудо-баньку, и травки
подобрала особенные, сильные, - Теперь лицо ее выражало детскую
растерянность, насмешку над собой и сонмом нетерпеливых советчиков. - А вы,
господин мой, всех перехитрили. Еще вы всех нас поучите, как жизни
радоваться. И вам ладно, и нам лестно, слугам вашим верным.
- Колдунья ты моя бесценная, без толку языком-то не мели. Я тебя
попрошу, сходи к мастеру, разведай. Вот уж сколько дней он взаперти сидит.
Давай, не медли, и сразу же ко мне, сюда, поняла?
Она порывисто кивнула, рассмеялась по-девчоночьи и резво, невесомо
убежала. Я потянулся было за пирожком, но лениво отнял руку.
А я курил перед монитором, в холле безнадежно завывал пылесос в лапищах
чернокожей Сьюзи, и мои мертвые ноги, облаченные в эластичные спортивные
брюки, были аккуратно придвинуты одна к другой и свисали с кресла, не
доставая до пола. Я думал о Дэйви. Воспоминания вспыхнули внезапно, едва я
осознал, на кого так похож юный беспечный барон. Воплощенная беззаботность,
удачливость, врожденная непринужденность, окаянное обаяние. Втуне прожитая
жизнь.
Что общего между двумя сокурсниками - скромным стипендиатом штата
Небраска и скромным секретарем университетской ложи "Фи-бетта-каппа"? Что
общего между двумя мойщиками машин, если один из них отправляется на семинар
по минойцам в собственноручно надраенном напоследок спортивном
"рив'н'дейле"? Что общего было между нами? Страсть к археологии? Дружба
отцов, уцелевших в мясорубке Вьетконга ? Бейсбол? И не втуне ли прожита
жизнь мной самим? Оборванная так высоко и так давно.
Я вспоминаю. Университет оставался позади - два года, потом два с
половиной. Осень и зиму я провел в Передней Азии, облазил добрую половину
Архипелага и снова собирался туда, с экспедицией Александра Тоу. Почти
ежедневно я бывал в "Элм-Парке". Я стал для Селины "отъявленным бакалавром
Фредди", добрым другом Дэйви и поэтому - ее добрым другом. И в то лютое лето
меня проняли окаянное обаяние моего старого приятеля, моя гнусная зажатость,
ее улыбчивая ровность. Узел стягивался все уже, туже - но вокруг одного
меня. Для них узлов на свете вовсе не существовало, клубок убегал вдаль,
разматываясь алой путеводной нитью, которую оба на диво крепко держали в
руках.
Пчелы жужжали. Ты увлекся занятной головоломкой, выточенной из мягкого
камня. Неслышно появилась Астания. Выпутывает из густых длинных волос
случайно прихваченную пчелу, расшумевшуюся почище мухи в паутине. Нет,
мастеру не нужно ничего сверх того, что он и так получает. Работы осталось
немного, но самая важная. Еще он спрашивает, что за фон желаешь ты видеть на
картине. И ты отвечаешь, любой, самый простой, самый белый, лишь бы
поскорей. И опять загадка чудится тебе в ее глазах, но она быстро
разворачивается и уходит. Она смущена и встревожена после встречи с
мастером. Я вижу это в отличие от тебя. А ты разжимаешь пальцы, и игрушка
падает на песок. Хаген недоверчиво обнюхивает ее, высунувшись из холодка под
скамьей. Ты мало что замечаешь вокруг. Ты в грезах.
Судный день. Утро. Огромный холст подавляет размеры комнаты, ему тесно
в ней.
- Она там?
- Да.
- Слышит нас?
- Не знаю. О нет. Она... как бы спит. И проснется, едва мы снимем
покров... Господин барон! Одну минуту!
- Ну, ну же!
- Ради всего святого... Когда она будет спрашивать... Скажите ей
неправду. Что ее сглазили, заколдовали. Что она была больна и
выздоравливает... Ведь она умерла... страшной смертию?
- Да... умерла. Но зачем врать?
- Так будет лучше, поверьте мне, иначе...
- Ну, говори!
- Иначе... будет ей очень худо. Хуже, чем всем нам...
- Ладно, там видно будет. Ну, взяли, разом!
Два рослых челядинца с превеликим тщанием убирают и уносят прочь
тяжелую материю. Селина хмурится и заслоняется от внезапного света.
Приоткрывает глаза.
- Фред! - голос не изменился. Ничто не изменилось. Юная, юная Селина...
- Ты жив? А где Дэйви?
Мастер Тим вскидывает руки в горестном ужасе и поспешно ретируется.
- Кто этот человек? Фред. Где я? Что с тобой? Это не ты, Фредди! Ну
почему ты молчишь?!
Она металась в замкнутом пространстве пустого простого фона, каменный
куб, белые стены, большое окно. Без стекла, но... не пускает наружу... Ну
конечно, он проболтался!
Значит, я - умерла. Это все-таки случилось. Гос-споди! И я это не я. Я
даже не человек. Хоть я ощущаю себя, свое тело, свою память, но я - никто. И
этот непохожий Фред - никто. На самом деле он парализованный старик - и я не
смогу его увидеть настоящего! А если он отключит терминал, то я мгновенно
умру снова - или нет? - и не узнаю об этом, а потом снова оживу, и опять это
буду не я... Безумие стало бы спасением. Она сопротивлялась панике, как
могла только, временами радовала его, разделила с ним трапезу, без эмоций,
трезво поспрашивала о новостях в большом мире, о жизни мира малого - даже он
был закрыт для нее. Но все равно, без конца прокручивалось в голове - я
умерла - она умерла - так кто же я? Барон Фредерик в абсолютной
растерянности наполовину вытряс душу из мастера Тима. Астания спешно
сочиняла отвар из девяти трав. Тщетно. Вопли сменились всхлипами.
Упал псевдо-вечер на землю, на замок, на двух отчаявшихся чужаков,
чужих всему здешнему миру.
- Что ты видишь?
- Стены, белые стены... - отвечала Селина в полудреме. - И ты за
стеклом. Фредди, ты слышишь меня? Дай руку. Вот.
До предела холст и ее выпускал вовне, но чем дальше - тем сильнее тянул
назад.
- Фред-ди... - она заплакала тихо, устало. Он не откликнулся. Некое
новое соображение им завладело. Протяжным шелестом отозвался стилет,
извлеченный из ножен. Он не торопился. Обошел портрет, протиснулся между
рамой и стеной, хранившей кровавые отпечатки его кулаков. Царапины еще
саднило. Холодная рукоять стилета стала единственной опорой в зыбкой,
расползавшейся спелой мякотью персика юдоли слез.
- Стой! Что ты задумал?
- Я ее освобожу, - отвечал тот монотонно.
- Ты?
- Я распорю холст сзади. Я взломаю белые стены.
- Ты убьешь ее!
- Нет, - он, казалось, опешил, и я повторил, - Ты убьешь ее сзади,