пуговиц, и сейчас же множество твердых крепких рук взяли Максима за плечи,
за бока, за шею, оторвали от Фанка и вытащили из машины. Он не
сопротивлялся - в этих руках не было угрозы или злого намерения, скорее
наоборот. Отодвинутый в галдящую толпу, он видел, как двое в беретах
повели согнутого, скрюченного Фанка к желтому автомобилю, а еще трое в
беретах оттесняли от него людей, размахивающих руками. Потом толпа с ревом
сомкнулась вокруг покалеченной машины, машина неуклюже зашевелилась,
приподнялась, повернулась боком, мелькнули в воздухе медленно крутящиеся
резиновые колеса, и вот она уже лежит крышей вниз, а толпа лезет на нее, и
все кричат, поют, и все охвачены каким-то яростным, бешеным весельем.
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой стеклянной витрине,
и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как желтый квадратный автомобиль,
издавая медный клекот, задвигался, засверкал множеством ярких огней,
протиснулся через толпу людей и машин и исчез из виду.
4
Поздно вечером Максим понял, что сыт по горло этим городом, что ему
больше ничего не хочется видеть, а хочется ему чего-нибудь съесть. Он
провел на ногах весь день, увидел необычно много, почти ничего не понял,
узнал простым подслушиванием несколько новых слов и отождествил несколько
местных букв на вывесках и афишах. Несчастный случай с Фанком смутил и
удивил его, но в общем он был даже доволен, что снова предоставлен самому
себе. Он любил самостоятельность, и ему очень не хватало самостоятельности
все это время, пока он сидел в бегемотовом пятиэтажном термитнике с плохой
вентиляцией. Поразмыслив, он решил временно потеряться. Вежливость -
вежливостью, а информация - информацией. Процедура контакта, конечно, дело
священное, но лучшего случая получить независимую информацию наверное не
найдется...
Город поразил его воображение. Он жался к земле, все движение здесь
шло либо по земле, либо под землею, гигантские пространства между домами и
над домами пустовали, отданные дыму, дождю и туману. Он был серый, дымный,
бесцветный, какой-то везде одинаковый - не зданиями своими, среди которых
попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на улицах, не
бесконечной своей сыростью, не удивительной безжизненностью сплошного
камня и асфальта, - одинаковый в чем-то самом общем, самом главном. Он был
похож на гигантский часовой механизм, в котором нет повторяющихся деталей,
но все движется, вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном
ритме, изменение которого означает только одно: неисправность, поломку,
остановку. Улицы с высокими каменными зданиями сменялись улочками с
маленькими деревянными домишками; кишение толп сменялось величественной
пустотой обширных площадей; серые, коричневые и черные костюмы под
элегантными накидками сменялись серым, коричневым и черным тряпьем под
драными выцветшими плащами; равномерный монотонный гул сменялся вдруг
диким ликующим ревом сигналов, воплями и пением; и все это было
взаимосвязано, жестко сцеплено, издавна задано какими-то неведомыми
внутренними зависимостями, и ничто не имело самостоятельного значения. Все
люди были на одно лицо, все действовали одинаково, и достаточно было
присмотреться и понять правила перехода улиц, как ты терялся, растворялся
среди остальных и мог двигаться в толпе хоть тысячу лет, не привлекая ни
малейшего внимания. Вероятно, мир этот был достаточно сложен и управлялся
многими законами, но один - и главный - закон Максим уже открыл для себя:
делай то же, что делают все, и так же, как делают все. Впервые в жизни ему
хотелось быть, как все. (Он видел отдельных людей, которые ведут себя не
так, как все, и эти люди вызывали у него живейшее отвращение - они перли
наперерез потоку, шатаясь, хватаясь за встречных, оскальзываясь и падая,
от них мерзко и неожиданно пахло, их сторонились, но не трогали, и
некоторые из них пластом лежали у стен под дождем.) И Максим делал, как
все. Вместе с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под
грязными стеклянными крышами, вместе со всеми спускался под землю,
втискивался в переполненные электрические поезда, мчался куда-то в
невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, снова выходил на
поверхность, на какие-то новые улицы, совершенно такие же, как старые,
потоки людей разделялись, и тогда Максим выбирал один из потоков и
уносился вместе с ним...
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари, подвешенные высоко
над землей и почти ничего не освещающие, на больших улицах стало совсем
уже тесно, и отступая перед этой теснотой, Максим оказался в каком-то
полупустом и полутемном переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него
довольно, и остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающие синюю надпись,
свитую из стеклянных газосветных трубок, и дверь, ведущую в полуподвальное
помещение. Он уже знал, что тремя золотистыми шарами обозначаются, как
правило, места, где кормят. Он спустился по щербатым ступенькам и увидел
зальцу с низким потолком, десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный
чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными бутылками с
радужными жидкостями. В этом кафе почти никого не было. За никелированным
барьером возле буфета медлительно двигалась рыхлая пожилая женщина в белой
куртке с засученными рукавами; поодаль, за круглым столиком, сидел в
небрежной позе малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и
толстыми черными усами. Никто здесь не кричал, не кишел, не выпускал
наркотических дымов.
Максим вошел, выбрал себе столик в нише подальше от буфета и уселся.
Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и что-то хрипло громко
сказала. Усатый человек тоже взглянул на него пустыми глазами, отвернулся,
взял стоявший перед ним длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и
поставил на место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая
и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима глазами,
подошла, оперлась пальцами о столик и стала смотреть поверх его головы. У
нее была чистая нежная кожа, легкий пушок на верхней губе и красивые серые
глаза. Максим галантно прикоснулся пальцем к кончику своего носа и
произнес:
- Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только теперь
увидела. Она была так мила, что Максим невольно улыбнулся до ушей, и тогда
она тоже улыбнулась, показала себе на нос и сказала:
- Рада.
- Хорошо, - сказал Максим. - Ужин.
Она кивнула и что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул.
Он улыбаясь посмотрел ей вслед - она была тоненькая, легкая, и приятно
было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые люди.
Рыхлая тетка у буфета произнесла длинную ворчливую фразу и скрылась
за своим барьером. Они здесь обожают барьеры, подумал Максим. Везде у них
барьеры. Как будто все у них здесь под высоким напряжением... Тут от
обнаружил, что усатый смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И
если приглядеться, то он и сам какой-то неприятный. Трудно сказать, в чем
здесь дело, но он ассоциируется почему-то не то с волком, не то с
обезьяной. Ну и пусть. Не будем о нем...
Рада снова появилась и поставила перед Максимом тарелку с дымящейся
кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с пенной жидкостью.
- Хорошо, - сказал Максим и приглашающе похлопал по стулу рядом с
собой. Ему очень захотелось, чтобы Рада посидела тут же, пока он будет
есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы послушал ее голос, и чтобы она
почувствовала, как она ему нравится и как ему хорошо рядом с нею.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала что-то -
Максим разобрал слово "сидеть" - и отошла к барьеру. Жалко, подумал
Максим. Он взял двузубую вилку и принялся есть, пытаясь из тридцати
известных ему слов составить фразу, выражающую дружелюбие, симпатию и
потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив руки на груди,
и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза их встречались, они
улыбались друг другу, и Максима несколько удивляло, что улыбка Рады с
каждым разом становилась все бледнее и неуверенней. Он испытывал весьма
разнородные чувства. Ему было приятно смотреть на Раду, хотя к этому
ощущению примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие от
еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной. Одновременно
он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого человека и безошибочно
улавливал истекающее из-за барьера неудовольствие рыхлой тетки... Он
осторожно отпил из кружки - это было пиво, холодное, свежее, но, пожалуй,
излишне крепкое. На любителя.
Усатый что-то сказал, и Рада подошла к его столику. У них начался
какой-то приглушенный разговор, неприятный и неприязненный, но тут на
Максима напала муха, и ему пришлось вступить с ней в борьбу. Муха была
мощная, синяя, наглая, она наскакивала, казалось, со всех сторон сразу,
она гудела и завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела
улетать, она хотела быть здесь, с ним и с его тарелкой, ходить по ним,
облизывать их, она была упорна и многословна. Кончилось все тем, что
Максим сделал неверное движение, и она обрушилась в пиво. Максим брезгливо
переставил кружку на другой столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже
без улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
- Да, - сказал Максим на всякий случай. - Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и
вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой жидкостью.
- Вкусно, - сказал Максим, глядя на девушку ласково и озабоченно. -
Что плохо? Рада, сядьте здесь говорить. Надо говорить. Не надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду неожиданно дурное
впечатление. Максиму показалось даже, что она вот-вот заплачет. Во всяком
случае у нее задрожали губы, она прошептала что-то и убежала из зала.
Рыхлая женщина за барьером произнесла несколько негодующих слов. Что-то я
не так делаю, обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе
представить - что. Он только понимал: ни усатый человек, ни рыхлая женщина
не хотят, чтобы Рада с ним "сидеть" и "говорить". Но поскольку они явно не
являлись представителями администрации и стражами законности и поскольку
он, Максим, очевидно не нарушал никаких законов, мнение этих рассерженных
людей не следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнес нечто сквозь зубы, негромко, но с совсем уж
неприятной интонацией, залпом допил свой стакан, извлек из-под стола
толстую полированную трость, поднялся и не спеша приблизился к Максиму. Он
сел напротив, положил трость поперек стола и, не глядя на Максима, но
обращаясь явно к нему, принялся цедить медленные тяжелые слова, часто
повторяя "массаракш", и речь его казалась Максиму такой же черной и
отполированной от частого употребления, как его уродливая трость, и в речи
этой была черная угроза, и вызов, и неприязнь, и все это как-то странно
замывалось равнодушием интонации, равнодушием на лице и пустотой
бесцветных остекленелых глаз.
- Не понимаю, - сказал Максим сердито.
Тогда усатый медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы
насквозь, медленно, раздельно задал какой-то вопрос и вдруг ловко выхватил
из трости длинный блестящий нож с узким лезвием. Максим даже растерялся.
Не зная, что сказать и как реагировать, он взял со стола вилку и повертел
ее в пальцах. Это произвело на усатого неожиданное действие. Он мягко, не