на краю мыса низкие сосны. Толстым валом белеет сзади грань грохочущего
моря. Мы пляшем на месте два часа, четыре, десять, сутки. Наступает
четвертая ночь нашей экспедиции. Недалеко от нас прыгают огоньки 80-го --
там Алик. А подальше огоньки 93-го -- там Юрка. Я иду спать. Качается над
головой лампочка в железной решетке. Слабое наше солнышко в хлябком и
неустойчивом мире! Жизнь проходит под светом разных светил: жирное и
благодушное солнце пляжа; яростное солнце молодости, когда просто
куда-нибудь бежишь, задыхаясь (часто мы забываем про естественные источники
света, какой-нибудь светоч ума озаряет наш путь или асимметричные звезды на
потолке в баре). А есть и вот это -- == наше слабое солнышко. Ворочаются,
пытаясь уснуть, ребята. Злятся, что лова не получилось. Съели ужин, который
я им сварил и пытаются уснуть. И я засыпаю под нашим слабым солнышком на
утлой коробке, пляшущей в ночи. Шторм утихнет. На берегу меня ждут. Все еще
можно исправить.
-- МАЛЬЧИКИ, ПОДЪЕМ!
В кубрике стоит капитан.
-- Получен сигнал бедствия. Норвежец-лесовоз потерял управление. Его
отнесло к нашим берегам. Напоролся на каменную банку. Говорят, что дело
плохо. Собираются покидать судно.
Мы все садимся на койках и смотрим на капитана.
-- Надо идти к ним. Это в десяти милях отсюда.
-- Недалеко, -- улыбается Антс.
-- Недалеко! -- взвизгивает Стебельков. -- Больше одного раза не
перевернемся кверху донышком.
Он слезает с койки.
-- Пошли, Петька, запустим машинку. Эх, не жизнь, ребята, а сплошная
мультипликация.
-- Аврал! -- орет этот бешеный пират, наш капитан Игорь Баулин.
Мы все выскакиваем наверх.
И вот в кромешной темноте мы идем к горловине бухты, за которой снова
начнется адская пляска. С каждой минутой грохот нарастает. Слева по борту
движутся огоньки 80-го и 93-го. Они тоже идут на спасение норвежцев. Здесь
недалеко, каких-нибудь десять миль. Больше одного раза не перевернемся.
Больше одного раза этого не бывает. Соседи в "Барселоне" будут шептаться за
спиной у мамы: "Непутевый был мальчишка, этот Димка. Плохо кончил. Убег из
дома и плохо кончил. Ох, дети -- изверги! Бедная Валентина Петровна!" Он
плохо кончил, -- странно, когда так говорят. Как будто можно кончить хорошо,
если речь действительно идет о конце.
Грохот все ближе. Минут через десять нас самих может бросить на камни.
Я впервые об этом подумал сегодня. О том, что случается только один
раз. И больше потом уже ничего никогда не случается. Это немыслимо...
Минут через десять...
Раньше я боялся только боли. Боялся, но все-таки шел драться, когда
нужно было. Сейчас я не боюсь самой страшной боли. Ведь после этого уже не
будет никогда никакой боли. Немыслимо.
Минут через девять...
Хана -- есть такое слово. И все. Разговоров в коридоре хватит
ненадолго. А что ты оставил после себя? Ты только харкал, сморкался и блевал
в этом мире. И писал записки, которые хуже любой блевотины. И ничего
земного, по-настоящему земного от тебя не останется.
Минут через восемь...
-- 80-й! Редер! -- Это Игорь вызывает по радио нашего соседа. -- Мы
первыми проходим горловину. Понял? Прием.
...Нет, останется. Мы идем на спасение. Мы заняты сейчас самым земным
занятием: мы идем на спасение. Спасем мы кого-нибудь из норвежцев или нет,
останемся мы живы или нет, -- все равно произойдет еще один рейс спасения.
Минут через семь...
-- Игорь, разреши мне радировать в колхоз.
-- Там уже знают.
-- Нет, мне надо самому радировать.
-- Не глупи.
-- Мне надо.
Игорь поворачивает ко мне жестокое заострившееся лицо, смотрит секунду
и подмигивает весело, ох, как весело:
-- Валяй!
Минут через шесть...
-- Прожектор, запишите радиограмму, -- хрипло говорю я. -- "Галине
Бодровой. Галя, я тебя люблю. Дима". Прошу передать как можно скорей.
В свисте, в шипении, в страшном шорохе и шуме мы проходим горловину.
Через полтора часа мы увидели на фоне разорванных туч черный несущийся
силуэт эсминца. Он выразил нам благодарность и посоветовал немедленно топать
назад, к Синему острову. Оказалось, что он только что снял людей с
норвежского лесовоза.
-- ДОСТАЛОСЬ НАМ, ПРАВДА?
-- Немного досталось.
-- Ну и рейс был, а?
-- Бывает и хуже.
-- В самом деле бывает?
-- Ага.
-- А улов-то за столько дней-курам на смех, а?
-- Не говори.
-- Половим еще, правда?
-- Что за вопрос!
-- В Атлантике на следующий год половим, да?
-- Возможно.
-- Как ты думаешь, возьмут меня матросом в Атлантику?
-- Почему бы нет? Ты парень крепкий.
-- Вот ты железный парень, Игорь. Я это понял раз и навсегда в этом
рейсе.
-- Кукушка хвалит петуха...
-- Ты уж прости, я в каком-то возбуждении.
-- А это зря.
Я действительно в каком-то странном возбуждении. Беспрерывно задаю
Игорю дурацкие вопросы. Зубы у меня постукивают, а фляжка у Ильвара пуста.
Мне холодно и есть хочется, но самое главное -- это то, что ужа виден
колхозный причал и кучка людей на нем.
ГАЛИ ЗДЕСЬ НЕТ. Передо мной уже мелькают лица женские и мужские, а Гали
здесь нет. Неужели она не получила мою радиограмму? Неужели она уехала? Вот
Ульви здесь, и все здесь; и Алька уже появился, и Юрка ковыляет, а Гали
здесь нет. Гали нет. Может, ее вообще нет?
Подходит Ульви.
-- Дима, Галя в больнице. Не бойся. Ей уже лучше.
-- Что с ней случилось?
-- Она простудилась. Когда вы ушли в экспедицию, вечером она выбежала
из общежития в одном платье. Бежала долго-долго. Ее нашли на берегу. Она
лежала в одном платье.
Ульви когда-нибудь простит меня за этот толчок. Может быть, она и не
сердится. Она же видела, как я побежал.
Не замечаю, как взлетаю в гору. Собаки сходят с ума за заборами. Почему
они безумствуют, когда видят бегущего человека? Ведь я бегу спасать свою
любовь. Вот это пес, в сущности добрый, готов меня разорвать. Вот волкодав
вздымается на дыбы. Жарко в ватнике. Сбрасываю ватник. Волкодав на задних
лапах прыгает за штакетником. Тьфу ты, мразь! Плюю ему в зверскую морду. По
лужам и по битому кирпичу вперед, а гнусные шавки под ноги. За забором
оттопыренный зад "Икаруса". Эй! Он уходит. Подождите, черти! Моя любовь
лежит в больнице. Что у вас, сердца нет? Одни моторы? Уходит, а я бегу за
ним, как будто можно догнать. Наверное, сейчас развалюсь на куски. Не могу
больше. Останавливаюсь. За ухом у меня колотится сердце. Не замечаю, что
сзади налетает вонючий и грозный "МАЗ". Обгоняет меня. Подожди, черт!
-- Можешь побыстрее? -- спрашиваю водителя. -- Дай, друг, газу!
"МАЗ" довозит меня до нужной остановки. Еще полкилометра нужно бежать
вдоль берега речушки туда, где за шеренгой елок белеет здание участковой
больницы. Как быстро я лечу в своих резиновых ботфортах! Может быть, это
семимильные сапоги?
-- СОСТОЯНИЕ ЗДОРОВЬЯ ВПОЛНЕ УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЕ. Свидания разрешить не
могу. Сейчас тихий час.
Носик у доктора пуговкой, а лоб крутой. Такого не уговоришь. И все-таки
я его уговариваю.
-- Сначала умойтесь, -- говорит доктор и подносит к моему лицу зеркало.
Такой простой карикатурный черт с типичной для чертей дикостью глядит на
меня.
Я умываюсь и снимаю сапоги. Мне дают шлепанцы и халат. Когда я вхожу в
палату, Галя спит. Ладошка под щекой, волосы по подушке. Так весь день я бы
и сидел, смотрел бы, как она спит. Когда она спит, мне кажется, что никаких
этих ужасов у нас не было. Но она открывает глаза. Вскрикивает, и садится, и
снова ныряет под одеяло. Смотрит, как на черта, хотя я уже умыт. Потом
начинает смотреть по-другому.
-- Ты получила мою радиограмму?
Она кивает. И молчит. Теперь она молчит. Правильно. А мне надо
поговорить. Я рассказываю ей, какой был плохой улов и какой страшный
штормяга, и как мы шли спасать норвежцев, и какой замечательный моряк Игорь
Баулин, и все наши ребята просто золото... Она молчит. Оглянувшись, я целую
ее. Она закрывается с головой и трясется под одеялом. Не пойму, плачет или
смеется. Осторожно тяну к себе одеяло. Смеется.
-- Актриса ты моя, -- говорю я.
-- Я не актриса, -- шепчет Галка, и теперь она готова заплакать. Я это
вижу, очень хочу этого и боюсь. Я вижу, что она готова на любое унижение.
Зря я назвал ее актрисой, но все-таки я что-то хотел этим сказать.
-- Не расстраивайся, -- говорю я, -- поступишь на следующий год. Масса
людей сначала проваливается, а потом поступает. И ты поступишь.
Этим я хочу сказать очень многое. Не знаю только, понимает ли она?
-- А я не проваливалась, если хочешь знать, -- шепчет Галка. -- Я и не
поступала, так и знай.
-- Как не поступала? -- восклицаю я.
-- Так вот. Забрала документы перед самыми экзаменами.
О, как много она сказала этим!
-- Не может быть!
-- Можешь не верить. Снова она готова заплакать.
-- Все равно, -- говорю я, -- ты поступишь на следующий год.
-- Нет, не буду.
-- Нет, будешь.
Оглянувшись, я снова целую ее. И тут меня выгоняет санитарка. Как много
мы с Галкой сказали друг другу за эти несколько минут!
Я выхожу на крыльцо, смотрю на серые холмы и ельник, на всю долину,
уходящую к морю, на голубенькие жилочки в небе и на красные черепичные
крыши, и сердце мое распирает жалость. За окнами мелькает доктор. Нос
пуговкой, а лоб крутой. Мне жалко доктора. Мне жалко мою Галку и жалко
санитарку. Я с детства знаю. что жалость унижает человека, но сейчас я с
этим не согласен. Однажды в Москве я увидел на бульваре старенькую пару.
Старичок и старушка, обоим лет по сто, шли под руку. Я чуть не заплакал
тогда, глядя на них. Я отогнал тогда это чувство, потому что шел на танцы. А
сейчас я весь растворяюсь в жалости. Музыка жалости гремит во мне, как
шторм.
По берегу реки вразвалочку жмут мои друзья, Алик и Юрка. Алик тащит мой
ватник.
-- Не торопитесь, мужики, -- говорю я им. -- Все равно вас не пустят.
Там сейчас тихий час.
-- А ты там был? -- спрашивает Алька.
-- Что ты, не видишь? -- говорит Юрка. -- Посмотри на его рожу.
Мы садимся на крыльцо и закуриваем. Так и сидим некоторое время, два
карикатурных черта и я, успевший умыться.
-- Ну как? -- спрашиваю я. -- Штормик понравился?
-- Штормик был славный! -- бодро восклицает Алька. Ему все нипочем.
-- А я думал, ребята, всем нам кранты, -- говорит Юрка.
-- Да я тоже так думал, -- признается Алька.
-- Нет, ребята, -- говорит Юрка, -- море не моя стихия. Уеду я отсюда.
-- Куда?
Юрка молчит, сидит такой большущий и сгорбленный. Потом, решившись,
поворачивается к нам.
-- Уезжаю в Таллин. Поступаю на завод "Вольта". Учеником токаря, к
Густаву в подмастерья. Общежитие дают, в перспективе комната. Команда там
вполне приличная...
-- И Линда рядом, -- говорю я.
-- А что?
-- Да нет, ничего, все правильно.
Мы сидим, курим. Странно, мы с ребятами совсем не говорили о будущем,
ловили кильку, а вечерами резались в пинг-понг, но сейчас я понимаю, что они
оба пришли к какому-то рубежу.
-- А ты, Алька, что собираешься делать? -- спрашиваю.
-- Я, ребята, на следующий год все-таки буду куда-нибудь поступать, --
говорит Алька. -- Надо учиться, я это понял. Недавно, помните, я ночью
засмеялся? Ты в меня подушкой тогда бросил. Это я над собой смеялся. "Ах ты,
гад, -- думаю, -- знаешь, что такое супрематизм, ташизм, экзистенциализм, а
не сможешь отличить Рубенса от Рембрандта". И в литературе также, только