автор прозаической поэмы-бухтины "Шестопаловский
балакирь" Егор Гаврилович Остяков.
- Гады, фашисты, - негодовал Остяков, клокотал
горлом, синих потрескавшихся губ почти не разлепляя,-
Что им всем надо, что ей надо? - вопрошал Остяков,
огненное свое око переводя на оставленных Евгением вдвоем
Гаганова и Мару.
Толя Семиручко, деливший с кудесником слова застолье,
между прямым и риторическим вопросом разницы не
видя, отпустил лучезарную улыбку в сторону от первой
благовонной затяжки зардевшейся Мары и принялся втолковывать
Егору Гавриловичу какую-то убогую ахинею, логически
подводившую, как в конце концов оказалось, к следующей
бессмертной сентенции: "Красиво жить не запретишь".
Но мы избавлены от необходимости пересказа, Егор
Гаврилович все равно ничего не видит и не слышит. Весь
мир на некоторое время заслонила от него тлеющая меж
Мариными указательным и средним сигарета, и от этого
сатанинского зрелища глаза Остякова наливаются кровью
и голубая пульсирует жилка на багровом лбу.
Нет, совершенно определенно,- не следовало Остякову
ехать в Москву, совсем напрасно употребил искусство дипломатии
южносибирский наш классик, всех окрестных мартенов
и домен, шахт и прокатных станов баян, Василий
Козьмич Космодемьянов. И ведь как осторожен был в своем
творчестве наш метр и дюма-пэр, сюжетов вне энтузиазма
первых пятилеток не искал, ощущая естественную слабость,
дорожил добрым именем, не брался исследовать
психологию и жизненные коллизии нынешних поколений,
а тут вдруг живому человеку взял да и посоветовал, помог,
посодействовал, думал взбодрить, поддержать, и вот вам
результат,- год державшийся Остяков развязал.
Рецидив, по правде, и для Остякова стал неожиданностью,
хотя, не в оправдание, конечно, слабости душевной,
но объяснить, отчего по пути из железнодорожной кассы
в "союз" он вдруг завернул в ту самую стекляшку, которую
неделю спустя разнесли многотонным автокраном малолетние
любители быстрой езды, поэт, определенно бы, не
затруднился.
Не смутимся объяснения и мы, зачерпнем мудрость
в ладонь из неиссякаемой криницы и напомним,- есть
случаи, когда о волосах уже не плачут и о фотогеничности
не пекутся. Иначе говоря, до хороших ли манер, до светских
ли приличий, когда судьба толкнула прямо в отверстый зев
поганого вертепа?
Видите ли, большой и праздный город, дорогая и золотая
столица государства нашего представлялась Остякову
просвещенным Вавилоном, цивилизованным Содомом
и современной Гоморрой, скопищем всех мыслимых грехов
и пороков, нарывом, причем гнойным, на теле державы.
Впрочем, чувства свои, пронесенные через годы, Егор Гаврилович
и сам с беспримерной откровенностью выразил
в изрядный резонанс имевшем рассказе "Сглаз", опубликованном
не так уж давно, кстати, еще до известной цензурной
либерализации, в одном из центральных литературно-художественных
журналов, ну, а пересказывать поэта неблагодарное
занятие.
К тому же не только, да и не столько уж ад и смрад
столичного бытия наводил на Остякова дорожный сплин.
Увы, продажные редакторы и беспринципные их покровители
Егора Гавриловича направили в объятия жида номер
один, самого, прости, Господи, Петра Андреевича Разина.
Ерунда, конечно, имеет право изумиться осведомленный
читатель, чушь совершенная, лауреат Государственной премии,
один из секретарей Союза писателей РСФСР, главный
редактор журнала "Отечественные записки", да какой он,
к черту, инородец. Проверенный человек, не то слово.
Однако, увы, факты Остякова, полагающегося на сердце
в вопросах рода и племени, не берут.
- Я христопродавца нутром чувствую,- пояснит вам
Егор Гаврилович, если, конечно, против обыкновения, будет
расположен к беседе.
Но, с другой стороны, можно ли ожидать иного от
человека, субъективность обратившего в главный инструмент
мистического своего ремесла. Нет, не стоит дразнить
поэта, глупо и даже жестоко, тем более что представление
о жизненном и творческом кредо "обыкновенного паренька
из казацкого захолустья" Петра Разина несложно составить
и самому, обратившись, ну, скажем, к последнему изданию
двухтомной философско-литературоведческой эпопеи Ариадны
Серж "Аввакумово горнило", каковую с олимпийской
своей беспристрастностью знаменитая критикесса целиком
выстроила на материале жизненной и писательской судьбы
нашего прославленного земляка. В самом деле, не только
всю войну поднимавшего на борьбу за суровый сибирский
хлеб колхозников Ижболдинского района, но и в самом
Южносибирске сумевшего досгаточно пожить, чтобы считаться
если и не коренным чалдоном-кержаком, то уж
навеки связавшим свою жизнь и вдохновением перо напитавшим
- это определенно. Кстати, художественный свой
дар воплощал Петр Андреевич в незабываемые образы
героев своих первых романов едва ли не в двух шагах от тех
улиц и площадей, кои безумные сверстники автора обессмертили
невероятными своими похождениями, на Притомской
набережной, в желто-красном доме с арками и дорическими
излишествами, о чем, между прочим, свидетельствует
памятная доска, игривым зайчиком ослепляющая капитанов
речфлота в солнечную погоду на траверсе безымянного
острова, любимого места летних послеполуденных забав
горожан.
В пятьдесят третьем, не оставляют сомнений на граните
выбитые цифры, въехал в пленными японцами отстроенный
дом заместителем секретаря горкома по идеологической
работе, а в шестьдесят восьмом освободил жилплощадь,
призванный в столицу возглавить вновь образованный
толстый литературный журнал. До этого, впрочем,
Петр Андреевич тоже был главным редактором, но наших
местных, кустовых, региональных "Таежных огней", на
страницах которых, кстати заметим, и дебютировал неблагодарный
Остяков в канун принятия новой редакции программы
партии.
Итак, согласуя с Петром Андреевичем один из пунктов
программы первых, на нынешнюю осень запланированных
разинских чтений, Василий Козьмич Космодемьянов и попросил,
хорошим расположением духа старого товарища
пользуясь, помощи, протекции, и Петр Андреевич, с мелиоративными
идеями своего большого и давнего друга Бориса
Тимофеевича Владыко в ту пору еще не знакомый, не
задумываясь, согласился пригреть горемыку Остякова.
- Пусть привозит,- сказал Разин, имея в виду, конечно,
рукопись "Шестопаловского балакиря".
Ну, а уж после Космодемьянов тихим своим стариковским
тембром, вкрадчивой поповской интонацией и уговорил,
убедил Остякова правды поискать в "Отечественных
записках", и знаете, если бы хоть представил эту сдачу на
милость у столичной кормушки окопавшихся нехристей
и борзописцев как муку, неизбежное страдание за веру, без
коего не донести Остякову слово свое до изождавшихся,
изуверившихся сородичей, то, может быт", и принял бы
Егор Гаврилович свой кресте благородством, с грацией, на
какую уж был способен, так нет же, дал себя убедить, будто
не казенный хлеб отрабатывающте прихлебатели ждут на
улице Белинского, а свои, друзья, единомышленники, хоть
на мгновение, а поверил (подлец человек, ох, подлец),
будто Петя Разин не изворотливый и презренный тщеславец,
а в глубине души свой, несчастный и неприкаянный
русак.
Наваждение, затмение, но проходить начавшее лишь
после покупки билета, рассеиваться, сначала неопределенной
горечью организм наполняя, а теперь уже с каждой
минутой, с каждым километром настоящим страданием,
внутренней болью, что по особым законам умственной
конституции Остякова оборачивалась у него ненавистью
и презрением ко всему сущему, ибо, в самом деле, что уж
говорить о прочих тварях и гадах, мир населяющих, если
и в лучшем представителе биосферы, в самом духовно
чистом Егоре Гавриловиче Остякове, оказывается, еще
гнездятся и суетливость презренная, и бесстыдное ханжество.
Подвиг, только могучее былинное деяние могло принести
ему облегчение, но хитроумный, изворотливый враг
прямой честный вызов принимать не желал. Решил было
Остяков с музыкой бесовской разобраться, так выключили,
вырубили сами, едва лишь добрый человек указал ему
наконец на их дьявольскую радиорубку. В ресторане хотел
страха нагнать, так официантка-бестия и та, словно чует
неладное, не грубит, не пререкается. Сговорились, определенно,
сговорились, водка, водка и та, и та не берет.
С этим автор, конечно, не может согласиться, водка как
раз взяла, в полное и безраздельное владение приняла
Остякова, но в силу гнусного своего естества, завладев
чувствами и конечностями поэта, однако, ничего не дала
сердцу и уму, не обогрела и не успокоила.
Эх, в тяжкие минуты принуждает нас муза описывать
Егора Гавриловича, в период кризиса и надлома, но, увы, не
автор, а сама судьба устроила ему тогда железнодорожное
путешествие в компании наших героев, и, может быть, не
из-за одного лишь присущего ей злорадства, ведь, поверите
ли, но тот памятный запой был последним в жизни Егора
Гавриловича, уже лет пятнадцать не берет он за воротник,
не принимает на грудь, не глядит и не притрагивается,
бережет свое реноме и общественный авторитет приумножает ни
на день не утихающей борьбой с Черемховским
водохранилищем и его творцами. Да-да, едва ли даже самые
несговорчивые из его недоброжелателей, прилепившие
ныне поэту ярлык мракобеса и черносотенца, могут отрицать
очевидное,- с тех пор как тайно задуманное строительство
стало явным наряду с бестолковостью проекта
и повсеместным воровством, несомненно, и публицистической
страстности Остякова обязаны мы тем, что до сей
поры не сомкнулись темные воды над крышами Шестопалова,
Илиндеева и Старых Гусят. И хотя под ножами бульдозеров
уже полегла половина примерно стволов некогда
заповедной (реликтовой) илиндеевской липовой рощи, а под
колесами самосвалов исчез совсем легендарный серебристый
шестопаловский заяц, но очередная недавняя корректировка
контрольных цифр и сроков дает основания для
оптимизма и веру в грядущую победу сил разума.
Ну, хорошо, отложив в сторону свежую газетную полосу,
вернемся в праздничные времена лукавой наивности,
в вагон-ресторан скорого поезда, сядем по правую руку от
систематического семидневного перебора уже невменяемого
Егора Гавриловича, к несчастью для наших героев,
ничего еще не подозревающего о мигом и навсегда его
протрезвившем плане зодчего нашей южносибирской гидротехники.
Присядем и насладимся в полной мере столь характерной
для определенного возраста и воспитания дивной смесью
самовлюбленности и невнимательности, каковую являет
собой молодой человек, а именно Толя по фамилии
Семиручко (какой там глухарь, ни с одним представителем
животного мира не может быть отождествлен Толя, упоенный
эпическим своим косноязычием).
Токует Толя, несет, заливает с хамской беспардонностью
и руками мысль формулирует и носом пособляет,
поет, умолкая лишь на мгновение, чтобы бросить наглый
взгляд за спину, туда, куда устремлен невидящий взор Остякова,-
на Мару и Провидением ей посланного Гаганова.
- ...Но это еще что,- неожиданно из мрака, из небытия
доносится до Егора Гавриловича,- у той девки, я говорю,
все руки исколоты...
- Чем? - роняет в ответ экзистенциальный пограничник
Остяков, определенно потрясенный самим существованием
во враждебном космосе феномена членораздельной
речи.
- Как чем? - В слюнявой улыбке Толян смещает
мужскую ямочку подбородка с линии носа,- ясно дело,
иглой. - И добавляет с уголовно, честное слово, наказуемой
снисходительностью: - Наркоманка она.
- Кто она? - Поэта сердит уже не само бытие организованной
речи, а смысловая ее, нарочитая неопределенность.
- Ну, как кто, ты, батя, чЛ? - Мерзавец обижается
слегка, однако равно бессилен скрыть и радость предвкушения
гнусного удовольствия пересказа наново.
Однако не станем слушать злодея, и не по привычке,
а постольку поскольку внимания заслуживает лишь правда,
а ее, голубушку, за отсутствием личного интереса изложить
способен лишь автор. Итак, пересчитаем гулкие переходы
против движения до самого двенадцатого, белым пластиком
знаменитого вагона и узнаем кое-что о событиях, последовавших