единая не сдвинется точка. Так мне это стало тогда страшно, что хоть го-
ловой о камень. Разумеется, был я в болезни и не в себе.
Тогда-то и побежал я опять в наше консульство, не помня себя хорошо.
Как там меня приняли, чего я наговорил в лихорадке?.. И, мало того, уж
дома, вернувшись, накатал я самому консулу письмецо, и только опомнился,
когда получил ответ: мое же письмо с малой припиской, что, мол, повиди-
мому, "не по адресу".
Так мне стало неловко за мою поспешность.
Оправился я немного и пошел извиняться. Принял меня секретарь холод-
но, или так уж казалось. Рассказал я ему о своем положении, извинился.
Да и рассказывать было не нужно, вид мой за себя говорил сам.
Вижу, отошел он немного, на меня глядя.
- Как же, - говорит, - рекомендовал я вас за свой риск и страх на
службу, а вы такую нам неприятность... Была у нас даже о вас переписка с
полицией.
И уж совсем отошел, спрашивает:
- Где вы теперь обитаете?
Рассказал я ему подробно, где живу, и о своей болезни. Почесал он но-
готком переносье:
- Вот что, - говорит, - устрою вас в нашем общежитии при посольской
церкви. Там уже есть жильцы. А если случится какой-нибудь зароботок, из-
вестим непременно.
Выдал он мне записку, на окраину города, в местность, называемую Чи-
жик, все написал точно.
XV
Такие стояли туманы! - Ходили люди, как после дождя в пруду рыба. И
город был страшный, невидный и мертвенно-желтый.
Было у меня пальтишко, легонькое, на резине. Бегал я в том пальтишке,
и очень меня пронимало: забирался туман снизу, оседал на резине, и ходил
я всю зиму промокший.
Поехал я по адресу на другой день.
Тут по утрам удивительно, когда спешат люди на службу. В вагонах пол-
но, и все читают газеты, только и видно: торчат из-под раскрытых газет
человечьи ноги.
Сошел я в указанном месте.
Лило от тумана с деревьев. Пошел я по улицам, по незнакомому месту:
тут, в предместьях, улицы ровные, чистые, и домики, как один, очень все
гладко. Отыскал я наш домик - небольшой, двухъэтажный, ничем непримет-
ный, - и в голову мне тогда не пришло, что придется прожить в нем нема-
лое время.
Помню первый день чижиковского моего новоселья.
Открыла мне старушка, наша "собашница", заговорила по-русски. Было
мне приятно услышать. Объяснил я ей мое дело, и повела она меня на верх,
к заведующему.
Теперь вспоминаю, - посадил он меня за стол, просмотрел бумажонку и с
первого слова стал жаловаться на судьбу. Узнал я от него, что имел он в
Петербурге три фабрики, а теперь его до тла разорили, и приходится мы-
кать большую нужду. Узнал я потом, что и впрямь был он в России большим
миллионером и тут проживал с семьей и очень нуждался. Долго он томил ме-
ня разговором и уж под конец объяснил, что поместит меня внизу в общежи-
тии, где одинокие.
Провел он меня вниз, в нашу общую, показал мое место.
А было о тот час в комнате из всех жильцов один человек, - старичок
легкий, в очках, - наш Лукич. Варил он что-то у окна на спиртовке и на
меня взглянул боком, через очки.
Показал мне заведующий койку, раскланялся деликатно, и остались мы с
Лукичем один-на-один.
Помню, поглядел он на меня еще раз от своей спиртовки, - бороденка
сквозная и легкая:
- Ну, что, - говорит, - и вы в нашу Лавру?
- То-есть, - говорю, - как?
- А у нас тут прозывается Чижикова Лавра. Скоро узнаете сами.
Вижу, - смеется, и глаза у него простые и добрые. Рассказал я ему о
себе, что из офицеров, интернированный, и болел долго, и что направили
меня сюда из российского консульства.
- Ну, вот, - говорит, - значит, прибыло нашего полку.
Угостил он меня чаем. Просидели мы долго. Про себя он рассказал мне
немного. Сказал, что из России, из южного города, - и уж только потом
узнал я, сколько пришлось пережить человеку.
Объяснил он, что сами обитатели прозвали наш дом в насмешку Чижиковой
Лаврой, по названию местности и по горькому нашему горю.
И в первый же день многому пришлось подивиться.
Под вечер собралися жильцы нашей общей. Обратил мое внимание - огром-
ный, волосатый и черный, очень похожий на того шарлатана, что продавал
на базаре мазь, - лежал он у стены на своей койке, заломив за голову ру-
ки и задрав ноги на спинку. На меня он посмотрел равнодушно, точно не
видя. Был это бас Выдра, и много впоследствии довелось нам над ним пос-
меяться...
Сбоку, у двери, тоже на койке, лежал, не в пример волосатому, - тон-
кий, худой и бледный, - мичман Реймерс, наш изобретатель. Стоял перед
его койкою небольшой столик, засыпанный табаком и бумагой. Удивила, пом-
ню, меня его худоба и бледность.
Остался в моей памяти тот первый день.
Вечером подошел ко мне человечек. Был он весь сморщенный и обвислый,
будто ходил раньше толстым и вдруг высох, сморщился, и пожелтела на нем
кожа. Присел он рядком, на соседнюю койку, подобрал ножки и стал на меня
глядеть пристально. Костюмчик на нем был желтый, потертый и тоже обвис-
ший, точно на другого был шит человека. Глядел он на меня уж очень
по-жалкому, по-собачьи, и поразило меня его личико: левый глаз его отк-
рывался широко и, казалося, плакал и был полон слезою, а правый жмурился
хитро и точно смеялся. Уставился он на меня тем глазом, не опуская, и
стало мне даже неловко: этакий, думаю, человек странный! Спросил я его о
чем-то. Подмигнул он мне одним глазом и вдруг на всю нашу комнату:
- Туды твою так-растак-так!.. - со всей вариацией, как у нас бывало
на Заречьи, по весне плотогоны.
Не знал я, чего и подумать.
Уж Лукич мне от своего места:
- Это, - говорит, - наш, жертва ханжи, не обращайте внимания...
А он, вижу, на меня смотрит, кивает своей головкой: так, мол, совер-
шенно все точно!..
Очень я тогда удивился:
- Как, - говорю, - почему "жертва"?
Засмеялся Лукич, похлопал его по плечу:
- Очень, - говорит, - просто: перед отъездом из России хватил он на
радостях ханжишки, и отнялась у него говорилка. Только и осталось самое
это словечко, и больше ничего не может.
И опять, вижу, он мне этак головкой согласно, - и левый глаз его пла-
чет.
Так мне стало его жалко!..
И уж потом узнал я о нем подробно.
Тут их два брата, здешние подданные, и всю-то свою жизнь просидели в
России. Имели они в Москве оптический магазин на Кузнецком, лучший в
России, и жили богато. А в революцию магазин от них отобрали, и довелось
им принять всего помаленьку: холоду, голоду, - и натерпелися они смерт-
ного страху. Посадили их для чего-то в тюрягу, проморили полгода, и по-
том вышло им разрешение ехать на "родину". А "родины" своей они, ска-
зать, почти не знали, но, разумеется, от тюряги собрались с великой на-
деждою. - Думали, что тут их, как званых, с горячими пирогами...
А младший всегда-то не прочь был выпить. На радостях перед отъездом
хлебнул он, за неимением лучшего, какого-то спирту, и с ним приключи-
лось: запал у него язык, и таким он сюда и приехал совместно с другими.
Большое получилось им тут разочарование. Надеялись на пироги а им -
горячего камня. Конечно, у кого оставались деньжонки или какие ни на
есть корни, те здесь прижились, - а таковским пришлось очень туго. И
пришлось им всем, у кого было пусто, опять итти к русским, на последние
крохи. Вот и устроили их русские к своим, в нашу Лавру - на черствую
русскую корку.
Тут и живут они вместе, - два брата, и уж потом узнал я про старшего.
И тоже чудак, молчальник, и все-то молится богу и читает евангелие. Лю-
битель он покушать и прячет себе под подушку, и частенько я по ночам
слышу, как что-то жует, и всегда у него на пиджачке крошки, и личико
пухлое, желтое, и непомерные торчат уши. Как видно, есть у него деньжон-
ки, и прячет он их от немого, держит его в ежовых.
Вот с какими довелось людьми...
Теперь, за долгий-то срок, все мне обжилось и притерпелось, а по пер-
вому разу не мало я подивился.
Устроился я тогда на своем месте, с Лукичем рядом, - на долгое жи-
тельство. Был я слаб от болезни, и хотелось мне поскорее забыться. Дал я
себе слово высидеть дома, пока не пройдет лихорадка, и опять стану здо-
ров.
XVI
А было нас о ту пору всех обитателей, - больших и малых, холостых и
семейных, человек двадцать.
Семейные и женщины размещались наверху в небольших комнатках, а мы,
бобыли, жили в общей, внизу.
И, как подумаю я теперь, - все-то, все были с чудинкой!
Из всех мне полюбился Лукич. Держался он ото всех стороною и почти не
выходил в город. Только, бывало, и пробежит за картошкой или на вокзал
за газетой. Показался он мне по первоначалу скрытным, а потом я хорошо в
нем разобрался, - не из зависти, да скупости прятался человек. Большая
была в нем обида...
Сам-то он о себе ни полслова, и уж узнал я о его судьбе стороною,
впоследствии. Значился он тоже подданным здешним. Был он по своему зва-
нию инженер-путеец и в России служил на юге, в большом городе, был ди-
ректором школы, - в России он и родился. И уж в революцию, когда случи-
лась на юге война между своими, предложили ему уехать. Видно, страшные
были в России дни... Выбрался он один, чтобы хорошенько разведать и выз-
вать за собою семейство, да так тут и остался.
Сказали ему тут деликатно, что жить может свободно под защитой зако-
нов, - и до свиданья!
И большую он принял от "своих" обиду.
От этой обиды и не выходил он в город. Сидел он целыми днями в нашей
комнате, читал газету, или так, лежит, бывало, глядит куда-то, и губы
его шевелятся, все-то про себя шепчет. Частенько я по ночам слышал, - не
спит, и однажды мне показалось, будто плачет, - поднял я голову: так и
есть: - лежит он с головою под одеялом и нет-нет всем телом так и
вздрогнет, как малый ребенок.
Раз только и вырвалось у него о себе слово:
- Нет уж, пока я не узнаю, что можно в Россию, - никуда не выйду, ша-
гу не ступлю в город...
Кормился он одною картошкой и, бывало, каждое утро шипит у него на
окне машинка. И очень он был строг с собою.
- Помню, проходил раз по комнате и на ровном месте споткнулся.
А сидела у нас генеральша, с верху, с газетами.
Поглядел на нее Лукич, усмехнулся:
- Со мной второй раз сегодня! На улице чуть не упал так-то...
- Да вы стары ли? - спрашивает генеральша.
- Пятьдесят два! А пережил на целые восемьдесят...
- Я на сто, батюшка, на сто!..
Присел он на свое место, перевел дух:
- У меня, - говорит, - семья осталась в России, жду, когда написать
можно, хочу послать свое благословение... А тут вот в газетах, что в
России социализация женщин, а у меня дочери...
А это верно: много тут пишут газеты, и не всему можно верить.
А верный человек был Лукич, и хорошая у меня о нем память.
Другие-то у нас попроще.
Взять хотя бы Выдру... Такого ни колом, ни шилом. Он у нас в Лавре
древнейший. Приехал он сюда еще до войны, когда открывалася при по-
сольстве православная церковь, - был он по своему званию регент, и выпи-
сали его для устройства церковного русского хора. Тут-то и накрыла его
война. Ему, разумеется, на руку, только бы не в солдаты, - просидел он
тут всю войну и великолепно ко всему пообвыкнул. Вид же у него сохранил-
ся некасаемо, воистину-русский, волосье буйное, черное, на носу оспины.
Разумеется, одевается он здесь прилично, но остался у него запах, осо-
бый, еще от России, как от дежи с кислым тестом.
Терпеть он не может немцев. Такое уж у человека понятие, что через
немцев вся наша обида. А тут, после войны, сказать надо, о немцах даже
произнести невозможно, в роде нечистого слова. И в больших неладах он с
нашим заведующим, - немцем. До того напугал его Выдра, что и теперь бо-
ится заходить в нашу общую, а если бывает нужда, - посылает нам сверху
записки.
Таинственный человек был для нас Выдра.