А что касается Кейт, то за последние месяцы она могла сказать, что выросла даже слишком, что ее чересчур уж взрослая часть души вытеснила все те остатки ребячества, которые роднили их в старые времена. Разговоров о воссоединении они не вели - Кейт не сомневалась, что ни один из них не способен представить себе совместную жизнь по второму кругу, - но общение между ними стало гораздо раскованней, и они куда непринужденнее обменивались своими небольшими проблемами и большими секретами. Много лет они уверяли друг друга, каждый по своим соображениям, что дети в их жизни не нужны, и вот теперь доктор Кейт Нойман, тридцати восьми лет, везет домой ребенка.
Позвонив в воскресенье вечером, Том застал ее в квартире на улице Штирбей Водэ. Его поход на плотах был удачным. Ее сообщение показалось ему невероятным. Голос Тома представлял собой обычную смесь мальчишеской энергии и боулдерского энтузиазма. Услышав его, Кейт чуть не заплакала.
- Боюсь, ничего не получится, - сказала она.
Связь была ужасной. Отраженные звуки, задержки, глухое звучание, свойственные трансатлантическим переговорам, усугублялись шорохом, скрежетом, щелканьем и прочими помехами румынской телефонной связи.
И все же Том ее слышал.
- Почему ты говоришь - не получится, если с бумагами порядок? Ребенок... Джошуа... Ты хочешь сказать, с ним что-то не то?
- Нет, сейчас он в порядке.
- Тогда что?..
- Я не знаю, - вздохнула Кейт.
Она сообразила, что если в Бухаресте сейчас семь часов вечера - насыщенный майский свет заливал орех за окном, - тогда в Боулдере, должно быть, десять утра.
- Я просто ужасно боюсь, что ничего не получится. Что нас что-нибудь.., остановит.
Голос Тома звучал серьезно как никогда.
- Это на тебя не похоже, Кэт. Что случилось с той Железной Леди, которую я знал и любил? С той женщиной, которая хотела исцелить весь мир, даже если он не захочет исцеляться ?
Iягкость его тона не соответствовала словам, а "Кэт" заставило ее вздрогнуть. Так он называл ее в ранние дни замужества, когда они предавались любовным утехам.
- Это из-за обстановки, - сказала она. - Тут начинаешь чувствовать себя параноиком. Кто-то мне говорил, что во времена Чаушеску каждый третий или четвертый здесь был платным осведомителем. - В телефоне пощелкивало и посвистывало. Огромное расстояние гулом отдавалось в проводах. - Это мне напомнило, что нам не стоит говорить по телефону.
- Жучки? Запись разговоров? КГБ, или как оно там называется у румын? - донесся голос Тома сквозь треск помех. - Черт с ними.
- А счета за телефон? - Кейт сделала попытку улыбнуться.
- Ладно, и на АТТ тоже плевать. И на Эм-Си-Ай. Или с кем там у меня договор?
Кейт все же улыбнулась. Во времена замужества за телефон всегда приходилось платить ей; Том редко представлял себе, кому они платят и за что. А кто сейчас, интересно, оплачивает его счета?
- Во сколько ты будешь завтра в Степлтоне? - спросил Том. Голос его был еле слышен из-за шумов на линии.
Кейт закрыла глаза и вслух стала вспоминать маршрут.
- Из Бухареста на Франкфурт через Варшаву рейсом 170 в семь десять утра. Из Франкфурта рейсом 67 в десять тридцать утра прибытием в аэропорт Кеннеди в час ноль пять дня. Потом из Кеннеди рейсом 97 прибытием в Денвер в семь пятьдесят восемь вечера.
- Ого, - сказал Том. - Тяжелый день для малыша. Да и для мамаши.
В наступившей секундной паузе слышен был лишь приглушенный шум на линии.
- Я буду встречать тебя в Степлтоне, Кейт.
- Не стоит...
- Я буду тебя встречать.
Кейт не стала спорить.
- Спасибо, Том, - сказала она. - Ах да.., захвати с собой сиденье для машины.
- Что захватить?
- Сиденье для ребенка в машине.
Послышался приглушенный смешок; Том чертыхнулся.
- Отлично, - сказал он наконец. - Я весь день буду искать это дурацкое сиденье. Считай, что оно у тебя есть, Кэт. Я тебя люблю. До завтра.
Он резко положил трубку, что всегда заставало Кейт врасплох. Внезапно наступившая после разговора тишина была невыносимой. Она в сотый раз меряла шагами комнату, проверяя багаж - все упаковано, кроме пижамы и туалетных принадлежностей, - в пятидесятый раз просмотрела бумаги в дорожной куртке типа "сафари в банановой республике": паспорт, ее виза, виза Джошуа, документы на усыновление, заверенные министерством и американским посольством, сертификат о прививках, справка об инфекционных заболеваниях, письмо из канцелярии господина Станку с просьбой оказать помощь при лечении и аналогичное письмо от ведомства Кроули из американского посольства. Все на месте. Все проштамповано, утверждено, заверено, запечатано и закончено.
Но что-нибудь обязательно будет не так. Она точно знала. Любые шаги в подъезде или во дворе дома могли принадлежать какому-нибудь чиновнику с известием: Джошуа умер, после того как она оставила его мирно спящим в больничной кроватке. Или министерство отменило разрешение. Или...
Что-нибудь обязательно случится.
Кейт приняла предложение Лучана отвезти ее в аэропорт. У отца О'Рурка с утра были какие-то дела в Тырговиште, городке в пятидесяти милях к северу от столицы, но он обещал, что подъедет к больнице к шести утра, когда она планировала забрать оттуда Джошуа. Все было продумано, обговорено, упаковано... Она даже заставила Лучана помочь ей разобраться с расписанием "Восточного экспресса" на Будапешт на тот случай, если авиакомпании "Пан-Америкэн" и "Таром" вдруг перестанут обслуживать Бухарест... Но все же Кейт не оставляли мучительные сомнения, что что-нибудь обязательно должно случиться.
В десять вечера она надела пижаму, почистила зубы, поставила будильник на 4:45 и забралась в постель, зная, что не уснет. Уставившись в потолок, она пыталась представить, как спит Джошуа - на спине или животе, закреплена ли капельница, которая должна напоследок подкрепить его силы перед завтрашними испытаниями...
Для Кейт началась долгая ночь бессонного ожидания.
Сны крови и железа
Я смотрел из этих окошек.., этих маленьких окошек, через которые сейчас до меня доходит так мало света... Я стоял возле них, когда мне было три или четыре года, и смотрел, как из переполненной тюрьмы на Ратушной площади через улицу к месту казни в Ювелирной башне вели воров, разбойников, убийц и злостных неплательщиков. Я вспоминаю их лица, лица этих людей, этих обреченных: немытые, с покрасневшими глазами, изможденные, бородатые и грубые, отчаянно озиравшиеся вокруг, как только до них доходило, что жить им остается лишь несколько минут - когда на шею им набросят веревку и палач столкнет с помоста. Я вспоминаю, как однажды видел трех женщин, которых содержали отдельно в тюрьме Ратушной башни, как свежим осенним утром их вывели в цепях из башни, провели через площадь на улицу, потом - вниз, по вымощенному булыжником холму, и они скрылись от моего жадного взгляда. Но какие это были мгновения, секунды безыскусного зрелища, когда я стоял в комнате отца, которая одновременно служила и залом суда, и личными покоями... О, эти нескончаемые мгновения экстаза!
Женщины, как и мужчины, были одеты в грязные лохмотья. Я видел их груди под обрывками ветхой коричневой ткани. Тела их покрывала тюремная грязь и потеки крови - следы грубого обращения тюремщиков. Но груди их были белыми и беззащитными. Я видел, как мелькают грязные ноги и бледные бедра; я увидел темное пятно меж этих бедер, когда упала самая старая из них, раскинув ноги и заскользив по булыжникам, в то время как стражник тащил их, визжащих и вопящих, на длинной цепи. Но больше всего мне запомнились их глаза.., такие же перепуганные, как и у заключенных мужчин, раскрытые так широко, что белки, окружавшие темные радужки, напоминали глаза кобылицы, которая понесла, почуяв запах свежей крови или присутствие жеребца.
Именно тогда я впервые ощутил возбуждение - нарастание нервной дрожи в груди при виде того, как бесповоротное осознание смерти нисходит на этих мужчин и женщин - возбуждение и пульсирующую чистоту этого чувства. Я вспоминаю, как перестали меня держать ослабевшие ноги и я упал на отцовское ложе возле этого самого окна. Сердце мое бешено колотилось, а образы этих напряженных, обреченных мужчин и женщин неизгладимо стояли у меня перед глазами даже после того, как их крики отдавались лишь эхом, а затем и вовсе растаяли в прохладном воздухе, проникающем в раскрытые окна отцовской комнаты.
Отец мой, Влад Дракула, приговорил этих людей к повешению. То есть скорее утвердил приговор всего лишь кивком или движением руки. Именно отец создал, а теперь исполнял законы, обрекающие на смерть этих людей. Именно он навел на них ужас, призвав Смерть, пульсирующее биение которой ощущалось на площади внизу.
Я вспоминаю, как лежал на том ложе, чувствовал, как мое сердце медленно возвращается к нормальному состоянию, ощущал первую вспышку замешательства - следствие странного возбуждения... Я лежал в комнате и думал: "Когда-нибудь и я стану обладателем этой власти".
Именно в этой комнате я впервые пил из Чаши, когда мне исполнилось четыре года. Я отчетливо все помню. Матери не было. Той ночью присутствовал отец с пятью другими мужчинами, одетыми в зелено-красные церемониальные облачения драконистов с капюшонами, которых я до того ни разу не видел. Я вспоминаю яркий гобелен позади отцовского трона, вывешиваемый только на эту ночь: огромный дракон, свернувшийся в золотое чешуйчатое кольцо, разинул устрашающую пасть, расправил крылья с могучими лапами, оканчивающимися алчно скрюченными когтями. Я вспоминаю свет факелов и невнятно произносимые ритуальные формулы ордена Дракона. Вспоминаю, как подносили Чашу, вкус первой крови. Вспоминаю сны, которые видел той ночью.
Именно в этой комнате в 1436 году от Рождества Христова, когда мне было пять лет, я слышал, как отец объявил всему двору о намерении завладеть землями и титулом своего умершего единокровного брата Александра Алдя и стать таким образом первым полновластным князем Валахии. Я вспоминаю стук подкованных копыт, разносящийся в зимнем воздухе под окном моей комнаты, скрип кожи, смертоносное позвякивание железа о железо, когда той декабрьской ночью мимо наших окон проходила конница. Я вспоминаю, как любил великолепие столичного города Тырговиште; чувственное восприятие итальянских, венгерских, латинских слов, выученных там, и каждый новый звук, отдающийся во рту насыщенным вкусом крови. Вспоминаю и волнение, охватывавшее меня во время суховатых занятий по истории, которые вели боярин-наставник и старые монахи. Вспоминаю и то, сколь скоротечным оказалось то чудесное время.
Мне было двенадцать лет, когда отец отдал меня и моего единокровного брата Раду в заложники турецкому султану Мураду. Возможно, когда мы ехали в Галлиполи на встречу с султаном, он не собирался этого делать, но также был схвачен людьми султана через несколько минут после того, как мы достигли городских ворот. Позже отец поклялся на Библии и Коране, что не будет противиться воле султана, и в подтверждение этой клятвы нас оставили заложниками. Раду было всего восемь лет, и я помню его слезы, когда нас в повозке под охраной отправили из Галлиполи в крепость Эгригоз, что в западной Анатолии, в провинции Караман.
Я не плакал.
Я вспоминаю, какой холодной была та зима, насколько непривычной казалась тамошняя пища, как слуги, следившие за нашими желаниями, еще и запирали двери в наши покои, как только ранние сумерки опускались на этот город в горах. Я вспоминаю, как поражены были люди султана, когда им объяснили обряд Чаши, но они восприняли это как еще один варварский обычай, присущий христианству. А поскольку их тюрьмы были переполнены преступниками, рабами и военнопленными, ожидавшими смерти, отыскать жертв оказалось делом нетрудным. Впоследствии нас перевезли в Токат, а еще позже - в Адрианополь, где мы жили, ели, путешествовали и взрослели в обществе султана.