Помнишь? Он отчего-то не понравился тебе, и ты, клоп, не
посчитал нужным скрывать свою к нему неприязнь, а он так
старался заинтересовать тебя, так заботливо водил по
редакции, так весело знакомил с коллегами... Но он тебе
отчего-то не понравился, и ты смотрел на него презрительно,
и мне было ужасно обидно за Клобера и страшно за тебя: как
же ты сможешь жить с таким характером, хороший мой, умный
Ганси?! А потом ты прочитал книгу Клобера о его путешествии
в Чили и сказал, что он замечательный журналист и что тебе
очень хочется сходить к нему еще раз... Я отвел тебя, как
же иначе, ты ведь мой любимый маленький сын, кровь моя, все
тебе прощал и прощу, защищу ото всех, помогу всем, чем могу,
но, если я уйду раньше срока, кто станет охранять тебя,
мальчик?!"
"Получается, - подумал Вернье, отложив ручку, - что я
угрожаю ему... Это ужасно... И я не имею права писать ему
про то, что его мать любит другого, а до этого любила
другого и хранила его слащавые пустые письма в своем
портмоне вместе с портретами детей, я, видно, впервые в
жизни позволил себе уподобиться ей, Элизабет, открыл ее
портмоне дрожащими руками и увидел там эти письма вместе с
фотографиями Мари и Ганса. Но я это сделал потому, что она
вскрывала все мои письма, особенно если в графе обратного
адреса стояла женская фамилия... Я не имею права писать им
про то, что их мать полюбила другого, когда я был в
Санто-Доминго, где шла война, если написать это, я порву им
сердца, разве нет? Я не смею писать им, что она прощала
своему другу все, абсолютно все то, что никогда мне не
простилось бы... Я не могу писать им про то, как их мать
водит своего любовника в дом к их деду и они там скорбят о
жизни, а потом веселятся и пируют, пока мы с вами
путешествуем. Хотя, конечно, она вдолбила им, что в ее
любовных связях виноват тоже я, во всем кругом виноват я,
такая уж у меня планида - быть виноватым! Почему все кругом
так странно и горько устроено, все как-то сделано, а потому
неразумно! Ведь я мог бы - а дети сами подвигают меня к
тому - утаивать свою дружбу с Гала, расставаться с нею на
тот месяц, когда они приезжают ко мне, но неужели же ложь
угодна даже самым близким? А может, на них давит Элизабет с
ее сонмом старух, спящих на подушках, набитых книжками по
черной магии и ворожбе?! Я боюсь за Ганса порой, его
настроения меняются, как у девушки: то говорит одно, а
через день совсем другое. А ты? - сказал себе Вернье. -
Разве ты не такой же? Человеческая модель одинакова,
модификации разные, и как много от этого зависит в мире,
если не все... Да, я не должен отправлять ему это письмо,
потому что оно нечестно, ибо в нем нельзя написать всего,
что надо... И про то, что нельзя дозволять говорить при вас
гнусности об отце, и про то, что нельзя думать гадко про
других, считая, что их поступки рождены только материальным
интересом, а никак не чувством... Я не могу корить Ганса
тем, как он жил все эти годы; я принимал на себя удары, я
терпел характер Элизабет, только бы ему и Мари жилось
спокойно, только бы они не узнали того, что узнал я в
детстве - нищету, ужас. Неуверенность в завтрашнем дне...
Да, у меня много интересных друзей, и дети хотят, чтобы все,
кто появляется возле меня, были равны им по интеллекту,
знанию, обостренным чувствованиям, но ведь это невозможно!
Слово "равенство" придумано для добрых идеалистов; для
прагматиков существует иное слово - "жизнь", оно страшнее,
ибо предполагает неравенство... Отчего Пауль ушел от
Маргарет и женился на Лоте, а его дети приезжают к нему в
горы и живут весело и смешливо все время своих каникул?!
Почему так много моих друзей развелись с женами, но остались
с ними друзьями и дети не казнят их этим расставанием?!
Почему? Потому что ты сам во всем виноват, - сказал себе
Вернье, - потому что ты... А что я? - споткнулся он. -
Почему и в этом виноват я? Чем я виноват, в конце концов?!
Я даже с их матерью не разведен, хотя она любит другого все
эти пятнадцать лет и гордится им, и преклоняется перед его
даром... Даром... Вот именно, а ты консервативный
профессор, который умел терпеть, ну и сейчас терпи, а
порвется сердце - даже лучше, может выйти замуж, главное,
чтобы во всем был соблюден приличествующий обстоятельствам
порядок. Ах, боже, родиться бы мне актером или живописцем,
дал бы мне всевышний дар выразить себя в музыке или камне,
тогда, может быть, и мне разрешили бы право на чувство, на
желание хоть когда-то стать самим собою... Не разрешили бы,
не простили, - усмехнулся Вернье, - потому что люди всегда
трагически путают два понятия: мягкость и безволие... Они
думают, что, если человек мягок, значит, он безволен, боже,
как это глупо! Ничего не глупо! Раз такое мнение
существует, значит, оно разумно, а вот если бы ты умел
ощериваться... Стоп, а разве я не умею ощериваться? Еще
как умею, только я это умею с теми, кого не люблю... Нет, -
сказал себе Вернье, - ты и на тех не умеешь ощериваться, ибо
человек, который умеет ощериваться, никогда в этом не
признается, считая себя в глубине души самым добрым,
беззащитным и ранимым... И потом ты беспороден, в тебе нет
столь любезной авторитарным натурам, а таких большинство,
непререкаемости, аристократизма, равнодушия, вальяжности...
Ты слишком горячишься, когда споришь, слишком давишь, если
убежден в своей правоте, слишком яришься, если видишь
несправедливость... А это в наше время дурно... Надо уметь
посмеиваться, тогда будут уважительно говорить: "Человек с
железной выдержкой..." И потом ты консерватор, сторонник
удержания существующего баланса, а это тоже не модно, сейчас
надо быть левым ниспровергателем либо тем, кто держит дома
портрет Гитлера. Этого твоего консерватизма тебе тоже не
прощают, считая его приспособленчеством... Нет, - твердо
решил Вернье, - я не стану переписывать письмо Гансу в
который раз, все равно не смогу его написать, лучше сяду за
работу, которая поможет Мари, она скажет об этом Гансу,
если, конечно, я смогу ей помочь, и Ганс тогда позвонит
вечером и назовет номер поезда, на котором он выезжает ко
мне, мальчик терпеть не может самолетов, в нем много
созерцательности, и это прекрасно, такой видит больше, поезд
- это чувство, а ничто так хорошо не входит в душу, как
понятое чувством... Я поеду на вокзал - черт, теперь мне
уже никогда не научиться водить машину, тем более с моим
брюхом, я и на заднее-то сиденье с трудом влезаю - и встречу
его, и прижму к себе, и вспомню те годы, когда он был
маленьким и отталкивал меня, когда я хотел обнять его, он
ведь так любит мать, но сейчас он не оттолкнет меня, хотя и
не обнимет, потому что не терпит внешних проявлений любви...
А какие, кроме внешних, есть у нее проявления? - подумал
Вернье, вставая из-за стола. - Внутренние проявления
настолько сложны и таинственны, что понять их не дано
никому, даже порою самому себе, потому что ты ведь помнишь
слова Ганса, который сказал: "Все равно, папа, вы
расстанетесь с Гала; она моложе тебя на двадцать лет и
мечтает о другом... Увлечение никогда не бывает
длительным". Ты всегда помнишь эти его слова и часто
думаешь над ними, разве нет, Вернье?"
Он хотел было порвать письмо, но потом сложил листки,
сунул их в стол и, сняв трубку телефона, набрал номер фрэнка
По; в голосе этого парня, в его манере говорить было что-то
от Ганса; даже сердце защемило, когда снова подумал о сыне,
увидел его большие добрые голубые глаза, ощутил, какие у
него мягкие белые волосы, какой прекрасный выпуклый лоб,
какой смешной нос с площадочкой на самом конце;
"аэродромчик", называл его Вернье, услышал его раскатистый
смех... Детство принадлежит родителям, всего лишь детство,
короткие, как миг, пятнадцать лет, потом наступает новое
качество отцовского бытия, и никто не волен изменить это,
никто, нигде и никогда, а уж тем более сам ты...
- Алло, слушаю...
- Это Вернье, могу я говорить с мистером...
- О, это я, Фрэнк! Сижу и вырезаю свои публикации -
сплошная преснятина, даже стыдно посылать такому мэтру, как
вы!
- Ну и не посылайте... Вы где живете?
- На Рю Лемуан, а что?
- Да ничего, просто я сейчас иду гулять и мог бы с вами
увидаться где-нибудь в кафе... Угощу вас похлебкой и
стаканом пива...
- Вы так добры, мистер Вернье, скажите, куда подойти, мне
стыдно приглашать вас в мой бедлам, назовите адрес, я бегу!
40
17.10.83 (21 час 27 минут)
Сообщение из Пресс-центра о том, что в Торремолинос, на
вилле "Каса нуэва" в кровати были обнаружены тела Анжелики
фон Варецки, вдовы Леопольдо Грацио, и смотрителя дома
Эрнесто Суретти, доставили Шору поздним вечером.
Он закурил, потер лоб пальцами, потом снял трубку,
позвонил в полицию Малаги и сказал, глухо покашливая:
- Пожалуйста, пришлите мне подробный отчет о вскрытии, их
же отравили, и пусть тщательно исследуют отпечатки пальцев,
хотя я, увы, убежден, что их притащили в кровать, надев
предварительно резиновые перчатки.
Он выслушал учтивый ответ испанского комиссара, который
говорил на плохом французском, и закончил:
- Я дам свидетельское показание о том, что их убили,
поскольку был последним, кто говорил с Анжеликой фон
Варецки, у меня есть данные, чтобы утверждать это,
коллега...
- В таком случае, вы подробно расскажете нам, о чем шла
беседа с сеньорой фон Варецки-Грацио, не так ли, господин
Шор?
- Нет, не так. Я не стану давать вам никаких показаний
до той поры, пока не закрою дело, которое веду, а вы
прекрасно знаете, какое я веду дело.
41
Ретроспектива VI (месяц тому назад, лето 83-го)
"Премьер Санчес. Граждане министры, я позволю себе
суммарно изложить ту краткую программу действий, которую
намерен - если вы ее одобрите - вынести на обсуждение нации.
Я не стал раздавать текст, полагая, что будет много
корректив, пожалуй, целесообразнее размножить более или
менее единый вариант... Нет возражений?
Министр финансов. Ты намерен предложить к обсуждению
статистические таблицы? Будут цифры?
Премьер Санчес. Нет, только общий абрис.
Директор Национального банка.. Тогда, пожалуй, можно и
без текста.
Премьер Санчес. Спасибо... Итак, я исхожу из той
данности, что диктатура настолько искалечила людей, что нам
следует в первую голову определить экономическую доктрину,
ибо лишь она гарантирует надежное и относительно быстрое
лечение нации. Те аморфность, праздность и леность, которые
и поныне видны повсеместно, декретом, как это стало всем нам
ясно, не излечишь, нужны такие стимулы, какие побудят людей
к деятельности, инициативе, ответственности,
предпринимательству, смелости. Полагал бы разумным - после
того, как министерство финансов еще раз просчитает все
резервы платежного баланса, если вы согласитесь с моим
предложением - объявить немедленное повышение заработной
платы рабочим и пеонам не менее чем на сто процентов...
Министр энергетики и планирования Прадо. Это утопия,
Мигель!
Премьер Санчес. Позволь мне закончить, потом ты
аргументирование возразишь... Я не договорил: немедленное
повышение заработной платы на сто процентов при условии, что
лентяи и демагоги подлежат увольнению, понятно, при
согласовании каждого конкретного случая с профсоюзами и
рабочим контролем на плантациях, фабриках, в отелях и
мастерских... Ждать истинного творчества от людей, которые
получают в месяц лишь столько, чтобы не умереть с голода, -
вот что такое утопия. Да, только производительность труда,
ее эффективность сможет вывести нас из болота. Да, я отдаю
себе отчет в том, что повышение заработной платы вызовет
общую радость, но жесткое требование отдачи всех сил
понравится далеко не каждому: многие крикуны, примкнувшие к
нам в первые дни, представляют себе революцию немедленной
панацеей от нищеты. Это химера! Революция обязана
гарантировать труд, требовать продуктивный труд, щедро
вознаграждать за честный труд и жестоко карать бездельников;
только тогда придет национальное оздоровление. Я считаю