"хрустальных ножей" вы провели до войны.
Геринг почувствовал себя маленьким, словно бы вжатым в металлический
стул, укрепленный посреди комнаты; сказал устало:
- Излагайте ваше предложение, генерал.
- Я уже изложил его. Вы готовы сесть вместе со мной за сценарий
процесса?
- В котором я помогу вам обвинить самого себя?
- Нет. Тех, кто будет сидеть рядом с вами на скамье подсудимых. Я
готов оставить за вами роль идейного вождя, человека, доверившего текущие
дела ш т а б у - Кейтелю, Заукелю, Кальтенбруннеру, Розенбергу, Франку,
Штрайхеру... Они обманули ваше доверие, злоупотребили властью, преступили
черту закона - даже вашего, нацистского. А когда вы дадите показания
против этих садистов - думаю, вы не станете спорить с тем, что
Кальтенбруннер, Заукель и Штрайхер - типичные садисты, когда придет время
для защитительных речей, я обещаю вам карт бланш... Можете выступать с
программным заявлением, отделяйте злаки от плевел, проводите грань между
идеей и ее воплощением в жизнь...
- Но ведь я могу заболеть чумой или хроническим нефритом в тот день,
когда мне предоставят микрофон для защитительной речи, генерал.
- Я готов дать вам слово солдата, что вы выступите со своей речью, и
вас не будут ограничивать во времени, и позволят вызвать в заседание всех
ваших свидетелей, всех без исключения...
Геринг долго молчал, потом улыбнулся:
- Даже Бормана?
Донован ответил ему такой же улыбкой:
- Мы прилагаем все силы, чтобы найти его.
- Но вы понимаете, что я не умею быть доносчиком? Вы отдаете себе
отчет в том, что я не вправе терять лицо?
- Вас никто не понуждает быть доносчиком. Если я покажу вам
документы, подобранные обвинением против Франка, Штрайхера, Розенберга,
Кальтенбруннера, Кейтеля, вы содрогнетесь... Вы же не знали всех
подробностей, не так ли?
- Конечно, я не мог знать подробностей, - ответил Геринг, чувствуя,
что он готов потянуться к Доновану, принять его, поверить ему до конца. -
Погодите, - он заставил себя откинуться на спинку стула, - но ведь мои
показания против тех, кто запятнал себя преступлениями, вызовут их
встречные ходы. Они начнут лить на меня ушаты грязи...
- "Грязь" надо собрать в архивах. Они лишены такой возможности в
камерах. Они будут говорить по памяти, апеллировать к чувству, а это
гибельно на суде. Вес имеет только документ, подпись, свидетельство
бесстрастного очевидца.
- Я должен подумать, - сказал Геринг. - Я обдумаю ваше предложение.
В тот же день Донован встретился с главным обвинителем США Джексоном:
- Все-таки я глубоко верю в то, что если единственный оставшийся в
живых главарь банды признается в преступлениях, творимых остальными
гангстерами, это откроет глаза немцам. Больше всего я боюсь всеобщей и
тихой покорности нации...
- Думаете, он так просто признает себя виновным?
- Нет, "так просто" он не признается в своей вине, отнюдь... Но если
мы добьемся того, что он ощутит себя фюрером хотя бы на скамье подсудимых,
если он, наконец, получит то, о чем мечтал, оставаясь наци номер два, если
мы именно так проведем его первый допрос в суде, тогда с ним можно
договориться о линии поведения по отношению к другим обвиняемым. Он
поможет нам доказать вину Розенберга, Штрайхера, Кальтенбруннера.
Джексон медленно поднял глаза на Донована, осмотрел его с изумлением,
потом спросил:
- Вы что же, предлагаете заключить сделку с Герингом?
- Я бы не называл таким словом это предложение. Мы получаем
возможность для широкого маневра, а нам придется маневрировать, незачем
закрывать на это глаза. Это будет серьезное дело, если он пойдет на такого
рода договоренность.
- Он - может быть. Но я не пойду, Билл. А если пойдете вы, то я
сделаю все, чтобы такого рода сделку нарушить.
- Это недальновидно.
- По крайней мере, это честно. Здесь не спектакль, Билл, а трибунал,
которого ждет человечество. Игра невозможна, сделка - чудовищна по
отношению к памяти тех, кого погубил этот жирный мерзавец.
Донован пожал плечами:
- Он похудел...
- Погодите, вы что, уже вели с ним такого рода разговор?
- Я допрашивал его. Очередной допрос. И обсудил возможность общей
линии...
- Вы что, с ума сошли?! Общей линии?! С кем?! Билл, я запрещаю вам
впредь общаться с этим чудовищем!
- Вы не имеете права запрещать мне что-либо, - ответил Донован. - Я
не ребенок, а вы не бабушка. У меня есть свой взгляд на вещи, у вас -
свой. Давайте посмотрим, чей взгляд победит.
...Победил, однако, Джексон. Гневу его не было предела; он намекнул,
что обратится к прессе, будет скандал; Донована отозвали в Америку; перед
отъездом он тем не менее встретился с Герингом еще раз.
Да, думал Геринг в короткие минуты перед сном, не занятые работой над
документами, единственно правильная линия моей защиты - это защита чистой
идеи и обвинение тех, кто отклонялся от нее. Да, конечно, Донован прав:
Ганс Франк и Эрнст Кальтенбруннер больные люди, психика их разболтана, они
жили грезами, они были до такой степени наивны, что даже не позволяли себе
думать о возможной катастрофе, совершенно лишены охранительного инстинкта,
никак не думали о будущем, когда придется отвечать за каждый документ,
вышедший из твоей канцелярии. Я был ближе к фюреру, я никогда не забуду,
как он, на третий день после прихода в имперскую канцелярию, с удивлением
посмотрел на толстенные папки, которые ему принесли чиновники - для
прочтения и подписи. Я помню, как он сказал: "Если я буду читать и
подписывать ваши бумаги, я не смогу думать и выступать перед нацией. Я
назначил министров, с ними и решайте все текущие дела, я не подпишу ни
одного документа, кроме поздравительных или соболезнующих телеграмм
лидерам моего уровня". И уехал ужинать в свой любимый мюнхенский ресторан,
пригласив, как всегда, Шпеера и двух ветеранов, работавших в
Гейдельбергском университете. А несчастный Штрайхер каждый день писал по
статье в свою газету с требованием покончить с евреями! Наивный идеалист,
он подписывал каждую свою строку, ему и в голову не приходило, что все же
фюрер представлял трагический исход всего нашего предприятия, поэтому
придумал себе защиту заранее, в далеком тридцать третьем... Что ж, ему,
Герингу, придется защищаться таким же образом здесь, в Нюрнберге, спустя
двенадцать лет после тех событий, боже мой, всего двенадцать лет, а ведь
кажется - жизнь прошла, долгая, счастливая и прекрасная жизнь...
Да, думал он, я признаю свое лидерство, я настаивал на
целесообразности наших постулатов, да, мы хотели спасти Европу от
марксизма, сделать это могла лишь сильная Германия, а не Веймарская
республика, да, были издержки, да, я клеймю позором ненужные жестокости, о
которых я ничего не знал, но все, что я делал, было подчинено лишь одному
- спасению немецкого народа, европейской культуры и противоборству с
большевизмом.
ШТИРЛИЦ - IX (Бургос, октябрь сорок шестого)
__________________________________________________________________________
Он не знал, сколько времени продолжалось расслабленное забытье, в
которое он провалился, едва только голова прикоснулась к подушке.
Он проснулся, потому что ему показалось, будто кто-то тронул его за
плечо. В номере, однако, никого не было: тишина, привычное одиночество;
только здесь просторно, не как в мадридском пансионате; два окна, альков,
большая ванна; человек быстрее привыкает к маленьким пространствам; здесь,
в огромном номере, Штирлиц чувствовал себя неуверенно.
Спи, сказал он себе. Ты вырвался. Завтра ты будешь на границе,
поэтому надо как следует отдохнуть; все позади, ты вернешься на Родину,
только наберись сейчас сил, нужно быть собранным и крепким, завтра будет
трудный день, но ты сделаешь все, что задумал, только уверенное желание
приносит победу, ты победишь. Повернись на правый бок, как учил папа,
начни считать до ста и сразу уснешь. Нет, возразил он себе, я не усну, и
это очень плохо, действительно плохо, потому что буду совершенно разбитым,
а когда задумано главное дело, нужно ощущать свое тело собранным, а мозг
отдохнувшим, готовым на стремительные, но выверенные решения.
Он посмотрел на часы - половина третьего; а я хотел встать в семь, не
получилось. А может, высплюсь в автобусе? Нет, в автобусе не поспишь,
нигде нет таких шумных и веселых людей, как в Испании, да и ехать
предстоит через те места, где я был девять лет назад; возвращение в
молодость - если тридцать семь лет допустимо считать молодостью, - бьет по
нервам, я не смогу не думать о Яне Пальма, о Васеньке, который был
Базилем, о прекрасной Клаудии, я не смогу не вспоминать, как мне устроили
переход за линию фронта к н а ш и м, к Владимиру Антонову-Овсеенко и
Михаилу Кольцову.
Штирлиц поднялся с кровати, света включать не стал, поймав себя на
мысли, что по-прежнему боялся слежки, хотя полагал, что наблюдения сейчас
не должно быть, найти его практически невозможно, тем более субботний
день, в полиции ведь тоже работают люди, имеют же они право на отдых;
пожалуйста, отдыхайте как следует, милые жандармы, пейте, гуляйте с
подругами, спите, только не сидите в своих кабинетах на Пуэрта-дель-Соль
возле телефонных аппаратов, не надо, сядете послезавтра, когда меня не
будет уже в вашей стране...
Он подошел к столу, на котором высился большой приемник; Штирлиц не
слышал иностранного радио с тех пор, как оказался в Испании, потому что в
его пансионате старик портье держал репродуктор, который передавал
сообщения одной лишь мадридской станции, а знакомых у него не было - он не
имел права их заводить без санкции связника из ОДЕССы, иначе лишат
дотации, на что тогда жить, - так что информацией, кроме той, которую
о р г а н и з о в ы в а л и франкисты, он не располагал, о реальном
положении в мире скорее догадывался, чем знал, а он относился к числу
таких людей, которые верили только факту, а никак не домыслу, какой в нем
прок, расслабляющая мозг маниловщина, безысходность...
Наверное, не работает эта древняя бандура, подумал Штирлиц, включая
приемник; он, однако, ошибся, б а н д у р а работала, причем отменно. Он
долго пытался поймать Москву; безрезультатно. Германия - как восточная
зона, так и западная - передавала фокстроты; Париж вальсировал; повезло с
Англией - он нашел станцию, которая транслировала передачу из Нюрнберга;
обозреватель комментировал речи правозаступников; более подробно
остановился на выступлении адвоката, защищавшего Альфреда Розенберга,
цитировал отрывки из речи:
- "В июле 1942 года Борман писал Розенбергу. Смысл письма Бормана,
которое в оригинале не существует, сводился к следующему: славяне должны
на нас работать, а те, кого мы не можем использовать, пусть умирают.
Заботиться о состоянии их здоровья излишне. Плодовитость славян
нежелательна. Образование опасно. Достаточно будет, если они смогут
считать до ста. Каждый образованный русский - наш враг в будущем. Религию
мы оставим им как средство отвлечься. Что касается их снабжения, то
обеспечить надо только самым необходимым. Мы - господа и должны получать
все в первую очередь.
На это письмо ближайшего сотрудника Гитлера Розенберг мог дать только
один ответ: выразить внешнее согласие и сделать кажущуюся уступку. Такая
удивительная внешняя перемена в установках начальника вызвала
озабоченность в восточном министерстве.