Кац вошел в открытое столкновение с раввином. Рэб Мойше
отказался копать окопы. Потому что была суббота. И попросил
старшину Качуру позволить ему выполнить эту работу после
захода солнца. Это было уже явное нарушение воинской
дисциплины. И старшина Качура помчался в штаб.
К склону холма, где роты копали окопы, явился старший
политрук Кац с пистолетом в руке и, поигрывая им, перед
бородой раввина, спросил по-русски, на виду у всех солдат:
- Отказываешься копать, вражеский лазутчик?
- Раввин молчал.
- Подрываешь оборонную мощь Красной Армии?
- Я не могу нарушить святость субботы.
- Я за него буду копать, - бросился к политруку шамес.
- Молчать! - взвизгнул Кац, отгоняя шамеса пистолетом. -
Десять нарядов вне очереди! Слушай мою команду! Старшина!
Расстрелять раввина на месте как собаку!
Старшина Качура втянул голову в плечи, - такого оборота
дела он не ожидал.
Старший политрук Кац как с цепи сорвался:
- Я сам его пристрелю! Ложись в яму!
Солдаты, копавшие траншеи, побросали лопаты и застыли
вокруг немым кольцом.
Рэб Мойше побледнел, но в яму не лег, а продолжал стоять,
не сводя напряженного взгляда с дула пистолета в дергающейся
руке политрука.
- Люди! Что вы смотрите? - запричитал на идише шамес.
И тогда несколько солдат бросились к политруку и стали
просить, чтобы он им позволил ради субботы сделать за раввина
его норму. Даже полулитовец-полумонгол Иван Будрайтис не
выдержал.
- Зачем человека стращать? - сказал он, оттолкнув плечом
рэб Мойше, так что тот очутился за спинами солдат. - Раз вера
не позволяет - надо уважить.
- Марш по местам! - заорал Кац, бегая глазами по лицам
окруживших его солдат. - Всех под трибунал пущу!
Солдаты оробели, стали пятиться, отводя глаза. На куче
выброшенной из траншеи земли остался лишь рэб Мойше в пилотке
на стриженой седеющей голове - ветер трепал его бороду и
надувал пузырем гимнастерку на широкой сутулой спине. Он стоял
над недорытым окопом, как над могилой. Старший политрук Кац
направил пистолет ему в лицо.
- Рэбе, я вам говорю в последний раз. Одно из двух... Или
вы будете копать, или...
Раввин беззвучно шевелил губами, читая молитву. За спиной
Каца в голос, по-бабьи, всхлипывал шамес.
- Вам осталось жить очень мало, рэбе... Считаю до трех...
Раз... Два...
Старший политрук Кац почувствовал, что перегнул палку. Он
стал озираться по сторонам, словно ища поддержки. Солдаты
отворачивались. Никто не хотел встретиться с ним взглядом. А
старшина Качура вообще исчез, предусмотрительно убравшись
подальше от места происшествия.
- Два... с половиной... неуверенно протянул старший
политрук Кац, потом громко и неправильно выматерился
по-русски, сунул пистолет в кобуру и побежал по кучам земли,
увязая в них сапогами, мимо солдат, расступавшихся перед ним,
как перед прокаженным.
Кто-то сокрушенно вздохнул ему вслед:
- И такого человека родила еврейская мать?!
Раввин не прикоснулся к лопате до появления первых звезд,
а потом работал один в опустевших траншеях, пока не стало
совсем темно и трудно было различить, куда втыкать лопату.
Помогал ему, как мог, шамес. Он не столько копал, сколько
любовался раввином. Шамес молился на него. Он его обожал.
До смешного.
Если ему случалось потерять из виду раввина, он начинал
метаться, заглядывая во все углы, и не успокаивался, пока не
находил. Однажды, когда рота на занятиях по химической защите
залегла в поле и по команде старшины Качуры "Газы!" нацепила
очкастые маски на головы, шамес чуть не сошел с ума. В
противогазах все солдаты были на одно лицо. Единственная
примета раввина - борода - полностью ушла под резиновую маску.
Шамес бродил по полю, перешагивая через лежащих, щурился на
каждую маску и плачущим голосом повторял:
- Ву из рэб Мойше?
После занятий, когда маски были сложены в сумки
противогазов, солдаты долго смеялись над шамесом. А он сидел
рядом с раввином и с обожанием смотрел на его бороду.
Потом все это повторилось. Но никто больше не смеялся.
Некому было смеяться.
Под Орлом, после страшного боя, когда немцы распотрошили
их так, что, не спаси Моня Цацкес полковое знамя, полк
расформировали бы и забыли, что он когда-то существовал.
По изрытому снарядами полю, где догорали подбитые танки и
люди в шинелях валялись везде, куда ни кинешь взгляд, бродил,
еле переставляя ноги, солдатик без шапки, в изорванной
гимнастерке, со жгуче-белой марлевой повязкой на руке до
локтя. Он заглядывал в лица убитым, поворачивая тела на спину.
И шел дальше. К другим кучам тел.
- Ву из рэб Мойше? - тихо и безнадежно повторял он.
Догоравшие танки удушливо чадили. Глаза шамеса слезились.
Он кашлял и опять заунывно тянул:
- Ву из рэб Мойше?
-==АХ, ЛЮБОВЬ, КАК ТЫ ЗЛА!==-
Не было бы счастья, да несчастье помогло.
Рядовой Шляпентох окончательно излечился от своего
постыдного недуга и перестал мочиться во сне, как только
прибыл на фронт. А если точнее, то это случилось после первого
артиллерийского налета, когда позиции полка были проутюжены
немецким огневым валом. Многие блиндажи обрушились, и солдат,
оглушенных, контуженых, пришлось выкапывать из-под земли.
Откопали и Фиму Шляпентоха. На нем не было телесных
повреждений, он только слегка заикался. Но это скоро прошло.
Как прошло и другое, то, что мучило и унижало его с самых
пеленок. Отныне он, как и все взрослые люди, просыпался на
сухой простыне, если была простыня. А так как чаще всего он
спал на своей шинели, то и шинель оставалась совершенно сухой.
Рядовой Шляпентох ожил и расправил согбенную спину. В нем
проснулся мужчина. А до той поры он пребывал в дремучих
девственниках и в сторону прекрасного пола даже не поглядывал,
справедливо полагая, что его ночная слабость абсолютно
исключает возможность контакта с женщинами. По своей наивности
он даже был убежден, что никогда не сможет стать отцом и иметь
собственных детей из-за проклятой немочи. О чем доверительно
посетовал Моне Цацкесу, которого почитал своим другом и
покровителем.
Моня Цацкес дружески, как товарищ товарища, разубедил
его, присовокупив, что у него еще будут маленькие Шляпентохи
и, на худой конец, они смогут мочиться по ночам вместе, в
одной широкой семейной кровати. А если к ним еще присоединится
мамаша, то, возможно, это и будет тем цементом, который
скрепляет здоровую советскую семью.
Шутки в сторону, но Фиме Шляпентоху предстояло с большим
опозданием вступить в пору половой зрелости. И он вступил. С
ходу. Без оглядки.
В его душе запели соловьи и распустились розы. Суровой
русской зимой, среди снежных сугробов на брустверах окопов и
ходов сообщения, Шляпентох наполнился любовным томлением до
отказа, его глазки под заломленными бровями заструились
коровьей печалью, и Моня Цацкес всерьез опасался, что он
вот-вот страстно замычит на всю передовую.
Страсть требовала выхода. Страсть нуждалась в конкретном
адресе. А с адресом на фронте дело обстояло туго. В армии, как
назло, служили мужчины, женщин насчитывалось всего несколько
штук, но и те были прочно распределены между высшим командным
составом, сочетая свои армейские обязанности телефонисток и
машинисток с завидным положением офицерских наложниц. Злые
солдатские языки окрестили их ППЖ, то есть походно-полевыми
женами.
Фима Шляпентох устремил тоскующий взор на ту, кого видел
чаще других перед собой. На начальника штабного узла связи,
старшего сержанта Цилю Пизмантер, делившую ложе с самим
командиром полка.
Вся эта затея была заранее обречена на неудачу. И не
только потому, что Циля Пизмантер принадлежала командиру
полка, и, естественно, доступ к ее телу возбранялся под
угрозой штрафного батальона. Фима Шляпентох и Циля Пизмантер
были несоизмеримы. Она весила, по крайней мере, втрое больше
него, и ее две груди, под напором которых трещала суконная
гимнастерка, были размером с пару крупных арбузов и своим
бурным колыханием вредно действовали на моральное состояние
всего личного состава.
Циля была родом из Рокишкиса. В дивизии насчитывалось
немало ее земляков, и все они знали Цилю по довоенным
временам. И рассказывали о ней одну и ту же историю, которая
постороннему человеку, никогда не видевшему Цилю Пизмантер,
могла бы показаться выдуманной.
Дело обстояло следующим образом. Циля никогда не слыла
красавицей, и при ее размерах и весе рассчитывать на выход
замуж приходилось с большой натяжкой. К моменту установления
советской власти в Литве Циля пребывала уже в перезревших,
засидевшихся невестах и коротала свое девичество у пульта
коммутатора на телефонной станции в Рокишкисе.
В 1940 году, с приходом Советов, Циля ринулась в
общественную деятельность, чтоб занять голову чем-нибудь
другим, а не постыдными мыслями, одолевавшими ее день и ночь.
Кроме того, она стала заядлой спортсменкой, рассчитывая
укротить бунтующую плоть тяжелой физической нагрузкой.
И вот однажды, рассказывали ее земляки, в местечке был
устроен физкультурный парад. И гвоздем программы намечался
проезд автомобильной платформы с огромным, сделанным из фанеры
макетом спортивного значка ГТО - "Готов к труду и обороне".
Этот значок состоял из пятиконечной звезды, вправленной в
зубчатое колесо-шестеренку. А на звезде - выпуклый барельеф
женщины-бегуньи, в полный рост, грудью разрывающей финишную
ленту. Эту бегунью на макете изображала первая местная
девушка-коммунист Циля Пизмантер. Ее обрядили в необъятных
размеров спортивные трусы и майку, втиснули в макет, закрепили
намертво ремнями, чтобы, упаси Бог, не вывалилась при
движении. И платформа двинулась по направлению к главной
улице, где, оттесненные канатами, толпились возбужденные
евреи, составлявшие большинство населения местечка.
Организаторы парада учли все, кроме двух немаловажных
обстоятельств - булыжников мостовой в Рокишкисе и объема и
веса грудей славной дочери литовского народа, как ее называли
в местной газете, Цили Пизмантер. А какая тут была
взаимосвязь, и притом роковая, вы увидите очень скоро.
Сияла медь оркестров, изрыгая громы советских маршей,
евреи рвались к канатам, как дети, и размахивали красными
флажками с серпом и молотом. Они бурно ликовали в тот день,
словно чуяли, что ликуют в последний раз, потому что через
несколько недель началась война, и в Рокишкис пришли немцы. А
как это отразилось на евреях, известно всем. Но не об этом
сейчас речь.
Автомобиль с макетом значка "Готов к труду и обороне"
въехал на главную улицу, мощенную крупным булыжником. Машину
затрясло, закачался макет на платформе, заколебалась Циля в
макете, заколыхались ее груди, вырвавшиеся из лопнувшего
бюстгальтера.
Груди Цили Пизмантер испортили весь парад в Рокишкисе.
Сотрясаемые на булыжниках, они замотались влево и вправо,
нанося сокрушительные удары по фанере макета. Фанера не
выдержала. Макет развалился на глазах у обалдевшей публики и
местного начальства, накрыв разноцветными обломками уездную
знаменитость Цилю Пизмантер.
Рядовой Шляпентох, как и все в полку, знал об этой
истории, но это не остудило его пыла. Он томно вздыхал,
провожая коровьим взглядом проступавшие под суконной юбкой
жернова зада старшего сержанта. Солдаты потешались над ним и
предупреждали Фиму, что, если слух о его чувствах дойдет до
командира полка, не миновать ему штрафного батальона.