ли как педераст. Если вообще останусь, конечно. На следующий вечер я
встретил ее в том же баре с каким-то шейховатым финансистом из Аравии. Она
говорила ему то же самое и, по-моему, теми же самыми словами - а
шейховатый шуровал яркими маслинами глаз, часто и быстро облизывал
кончиком языка, будто жалом, свои коричневые тугие губы; его волосатые
пальцы подергивались от нетерпения, разбрызгивая перемолотые перстнями
радуги. Сначала мексиканка меня долго не видела, а потом, заметив, изящно
указала ни меня мизинчиком и что-то игриво сказала коротко глянувшему в
мою сторону шейховатому; и они засмеялись с чувством полного
взаимопонимания. Очень глупо, но чем-то они мне напомнили в этот момент
Лизу и Стасю в чайном углу. Ноги у мексиканки были очень стройные. Она так
и егозила ими - то одну забросит на другую, то наоборот. Ей тоже не
терпелось. Я велел в номер литровую бутыль смирновской и, сидя в сумраке и
одиночестве, мрачно выел ее на две трети; сник в кресле и уснул, но,
видимо, проснувшись через пару часов, сам не помню как, доел.
Наутро Эрик, настоящий товарищ, забеспокоился. Открыть-то я ему
открыл с грехом пополам, но беседовать не то, что по-английски, а даже на
ломаном русском был не в состоянии. Раздрай был полный; хорошо, что я себя
не видел и не знаю, как выглядел - впрочем, реконструировать несложно,
алкашей, что ли, мы не видывали? Трезвому мне всегда хотелось давить их,
как тараканов, - настолько они омерзительны. Немногословный Эрик срисовал
ситуацию в ноль секунд; помог мне доползти обратно до постели, уложил и
укрыл одеялом. "Рашн эмпайр из э грейт кантри" [Русская империя - великая
страна (англ.)], - хмуро констатировал он, подбрасывая на широкой ладони
пустую бутылку и оценивающе поглядывая то на нее, то на меня. Я лежал, как
чурка, и стеклянными глазами следил за его действиями. Я даже моргать не
мог: с открытыми глазами голова кружилась в одну сторону, с закрытыми - в
другую; а если моргать, она начинала кружиться в обе стороны сразу, и в
этом ощущении было что-то непередаваемо чудовищное. Эрик молча вышел, а
через пять минут вернулся с гремящей грудой пивных жестянок на руках.
"Рашнз из э грэйт пипл, - утешал он меня, как умел, заботливо поддерживая
мне голову одной рукой, а другой переливая из жестянок мне в рот густую,
темную, пенистую жидкость. - Дьюк Трубецкой из э риэл коммьюнист..."
[Русские - великий народ. Князь Трубецкой - настоящий коммунист (англ.)]
На четвертой, а может, и пятой жестянке я слегка просветлился. Слезы
ручьями потекли у меня из глаз. Я сел в постели и начал орать. "Эрик! Оу,
Эрик! Ай лав ээм!! Ай лав боус оф ээм!! - я забывал предлоги, размазывал
слезы кулаком и размахивал руками, как Виннету Вождь апачей, одними
жестами вдохновенно рассказывающий соплеменникам, как давеча снял скальпы
сразу с пяти бледнолицых. - Кэч ми? Ай уонт фак боус!!!" [Я люблю их!! Я
люблю их обеих!! Усекаешь? Я хочу трахать и ту, и другую!!! (англ.)] -
"фак боус водка энд биар? [Трахать и водку, и пиво? (англ.)] -
хладнокровно осведомился Эрик, даже бровью не дрогнув. - О'кэй..." И
удалился, тут же вернувшись еще с пятью жестянками.
Не знаю, что было дальше. Не знаю, как и когда он ушел.
Я проснулся около пяти. Глядя на часы, долго не мог сообразить, пять
утра или вечера; чуть не собрался идти на ужин, но потом все же осознал,
что очень уж тихо за окном. Голова была кристаллически холодной и ясной. И
очень твердой. Имело место лишь одно желание: немедленно перестать жить.
Зато оно было непереоборимым. Тоска и отвращение к себе так переполняли
душу, что она вот вот готова была взорваться, дернув правую руку ногтями
располосовать вены на запястье левой. Абстинентный суицид, будь он навеки
проклят. В этом состоянии половина русской интеллигенции прыгала из окон.
Хорошо, что я не интеллигент. Я зажег торшер; голый, как был, погремел
жестянками, но все они, сволочи, выли пусты и буквально выжаты до суха.
Тогда я уселся нога на ногу возле журнального столика, в мягкое кресло, и
закурил, брезгливо и ненавидяще взирая на свое ничтожно скукоженное,
бессильно прикорнувшее мужское естество и борясь с диким искушением
ухватиться как следует и вырвать эту дрянь с корнем, чтобы уж не мучить
больше ни хороших людей, ни себя. Да, пора дать им свободу. Пусть
самоопределяются. Неужели вот это может кого-то радовать? Не верю. И
никогда в жизни больше не поверю. Светлый абажур торшера плыл в
неторопливо текущих сизых струях, вдоль стен грудами лежал мрак. Из-за
окна время от времени начал доноситься пролетающий шелест ранних авто.
После пятой сигареты опасные для жизни и территориальной целостности
острые грани кристалла в башке стали оплывать и студенисто размягчаться.
Тогда я встал, принял душ - сначала очень горячий, потом очень холодный;
тщательно побрился, налился по самую завязку кофием и по утренним улицам
Стокгольма бодро пошел в архив, работать.
3
Пожалуй, самой широкомасштабной акцией радикалов в годы,
непосредственно предшествующие загадочному рубежу 69-70, была авантюра,
вошедшая в историю под названием "экспедиции Лапинского". В ней, как в
фокусе, сконцентрировалась вся бессмысленность и вся трагическая
изломанность левых идеалов того времени, вся их нелепая, не несущая
фактически никакого позитива разрушительность и полное элиминирование
таких категорий, как, например, ценность человеческой жизни. Она
отличалась от большинства иных, сводившихся, в сущности, к маниакально
расцвеченной красивыми словами людоедской болтовне, и объединила в одну
упряжку львиную долю стремившихся к "справедливому будущему общественному
устройству" людей дела - людей, всегда, вообще-то, более симпатичных мне,
нежели люди слова; но тут дело было таким, что уж лучше бы эти люди
продолжали болтать, попивая абсент и пошныривая к дешевым проституткам.
Началась она, как и должна была у этих людей, со лжи, а кончилась, как и
должна была, кровью.
В ту пору Польша в очередной раз пылала. Поляки кромсали русских
поработителей, как могли. В ответ русские начали кромсать взбунтовавшихся
польских бандитов. Но в душе великоросса, широкой, словно окаянный наш, от
Дуная до Анадыря, простор, всему найдется место; и вот уже русские
гуманисты не только деньгами и медикаментами помогают изнемогающим, как
тогда писали, в неравной борьбе полякам, не только петициями и газетными
статьями, требующими от государя даровать, во избежание крови и злобы,
вольность западной окраине - все это достойно, все это вызывает
уважение... но и оружием, и участием. И вот уже один, другой, третий
русский борец за справедливое устройство гвоздит из польских окопов
русскими пулями в русских солдат, думая, что попадает в прогнившее
самодержавие - как будто, стреляя в людей, можно попасть во что-нибудь
иное, кроме людей. И чем больше их, этих деятельных, презирающих
интеллигентскую болтовню о смягчениях и дарованиях, тем глупее выглядят
те, кто оказывает реальную, бескровную помощь, тем легче квалифицировать
их великодушие и стремление к компромиссу как измену. И это в момент,
когда только-только пошла крестьянская реформа - теперь две трети замшелых
царедворцев тычут Александру: вот что от свободы-то деется! При батюшке-то
вашем про такое слыхом не слыхивали!.. Трижды прав Токвиль: для
устаревшего строя самый опасный момент наступает, когда он пытается
обновить себя. И еще говорят об исторической справедливости! И тем более о
ее ненасильственном восстановлении!
Исторически справедливо лишь то, что препятствует убийствам. И
несправедливо то, что им способствует. Вот единственно возможный
справедливый подход - остальное скромно называется "грязный политический
строй".
Пароход "Уорд Джэксон" отошел из Саутхэмптона 22 марта 1863 года. На
борту - оружие для поляков и сто шестьдесят человек разных
национальностей, по тем или иным причинам решивших принять участие в
боевых действиях на стороне несчастных и обездоленных порабощенных. Во
главе - поляк по происхождению, полковник австрийской армии по службе
Лапинский. Был и некто Демонтович, на манер якобинских времен называющий
себя комиссаром. Святители-угодники, как сказала бы Лиза, - команда
зафрахтованного Лапинским парохода ведать не ведала, куда и зачем она
ведет судно, гуманисты намололи какую-то чушь вместо объяснений, даже не
задумываясь о том, что подвергают ни в чем не повинных, ни сном, ни духом
не вовлеченных в эту многовековую разборку людей всем превратностям
военной авантюры! 26 марта здесь, в Швеции, в порту Хельсингборг к борцам
за правое дело справедливого устройства присоединился сам Бакунин - решил,
видимо, лично начать устанавливать живую бунтарскую связь между русскими
пахарями, на этот раз при помощи польских инсургентов. Но двумя днями
позже, уже в Копенгагене, шило проткнуло мешковину - команда, во главе с
англичанином Уэзэрли, узнав о цели плавания, просто покинула судно в
полном составе. Свободолюбцев это не обескуражило; тою же ложью была
нанята команда, состоявшая почти целиком из датчан. Однако шило проткнуло
мешковину еще раз. О продвижении "Уорда Джэксона" стало известно в
Петербурге, и кровавый царизм вновь явил миру свой звериный лик: вместо
того, чтобы, скажем, подослать убийц, или встретить суденышко в море,
поближе к российскому берегу, каким-нибудь из военных кораблей Балтийского
флота и уж даже не расстрелять, конечно главным калибром, а просто хотя бы
арестовать всех, кто на нем находился, царизм корректнейшим образом снесся
с властями Мальме, куда "Джэксон" доплюхал 30 марта, с просьбой
интернировать судно. Но что это было за интернирование! Жуткий произвол!
Демонтовичу даже часть оружия удалось сберечь - и уже 3 июня непреклонные
борцы, наняв парусник "Эмилия", во главе со своим Лапинским снова плывут
навстречу справедливому устройству. Путь к нему на этот раз, по их мнению,
лежит через Литву, там они надеются организовать новый очаг восстания. 11
июня они попытались высадиться у входа в Куриш-гаф - так называлось тогда
длинное, буквально шнуром вытянутое озеро, отделенное от Балтики Куршской
косой. Балтика подштармливала, с нею даже летом шутки плохи. Но
вооруженным мечтателям всегда море по колено - рай к завтрему! Двадцать
четыре человека потонуло буквально в версте от берега, не умея добраться
не то, что до справедливого устройства, а до песчаного пляжа. Потрепанная
"Эмилия" отправилась, наконец, восвояси - похоже, после столкновения со
столь "несправедливой" реальностью борцы поняли, что дело-то, оказывается,
идет всерьез, красивые фразы и жесты кончились, и вот-вот вслед за
утонувшими последуют пострелянные и, возможно, даже повешенные; им такая
перспектива не улыбалась. Убивать, посылать на смерть других во имя
справедливого устройства - священный долг, всегда пожалуйста. Умирать
самим - это как-то чересчур. С грехом пополам дотянули до Готланда -
приблизительно как я до двери гостиничного номера, когда стучался Эрик - и
19 июля шведский военный корабль доставил уцелевших обратно в Англию.
Мне их даже не было жалко. Господи, да если бы они везли бинты или
йод - я бы каждому памятник поставил! Я пытался представить себе этих
уцелевших. Как они, в ожидании шведского корвета, посиживают на набережной
мирного, сонного, игрушечного, как домик-пряник, Висбю, коробчатой
коростой островерхих черепичных крыш взбегающего улица за улицей, точно