женщину, которой нельзя было не восхищаться, а явление, которое можно
анализировать; не живую любимую, а тему самых глубоких, хотя и наиболее
хаотических мыслей. Теперь же.., теперь я трепетал в ее присутствии,
бледнел при ее приближении; однако, горюя о том, что она так жалка и
безутешна, я напомнил себе, что когда-то она меня любила, и однажды, в
недобрый час, заговорил о женитьбе.
И вот, уже совсем незадолго до нашего бракосочетания, в тот далекий
зимний полдень, в один из тех не по-зимнему теплых, тихих и туманных
дней, когда была взлелеяна красавица Гальциона <"Ибо ввиду того, что
Юпитер дважды всяку зиму посылает по семь теплых дней кряду, люди стали
называть эту ласковую, теплую пору колыбелью красавицы Гальционы"
(лег.). - Симонид. (Примеч, авт.)>, я сидел во внутреннем покое
библиотеки (полагая, что нахожусь в полном одиночестве). Но, подняв
глаза, я увидел перед собой Беренику.
Было ли причиной тому только лихорадочность моего воображения или
стелющийся туман так давал себя знать, неверный ли то сумрак библиотеки
или серая ткань ее платья спадала складками, так облекая ее фигуру, что
самые ее очертания представлялись неуловимыми, колышущимися? Я не мог
решить. Она стояла молча, а я.., я ни за что на свете не смог бы ничего
вымолвить! Ледяной холод охватил меня с головы до ног; невыносимая
тревога сжала сердце, а затем меня захватило жгучее любопытство и,
откинувшись на спинку стула, я на какое-то время замер и затаил дыхание,
не сводя с нее глаз. Увы! Вся она была чрезвычайно истощена, и ни одна
линия ее фигуры ни единым намеком не выдавала прежней Береники. Мой
жадный взгляд обратился к ее лицу.
Лоб ее был высок, мертвенно бледен и на редкость ясен, волна некогда
черных как смоль волос спадала на лоб, запавшие виски были скрыты
густыми кудрями, переходящими в огненно-желтый цвет, и эта причудливость
окраски резко дисгармонировала с печалью всего ее облика. Глаза были
неживые, погасшие и, казалось, без зрачков, и, невольно избегая их
стеклянного взгляда, я стал рассматривать ее истончившиеся, увядшие
губы. Они раздвинулись, и в этой загадочной улыбке взору моему медленно
открылись зубы преображенной Береники. Век бы мне на них не смотреть, о
Господи, а взглянув, тут же бы и умереть!
***
Опомнился я оттого, что хлопнула дверь, и, подняв глаза, я увидел,
что кузина вышла из комнаты. Но из разоренного чертога моего сознания
все не исчезало и, увы! уже не изгнать его было оттуда, - жуткое белое
сияние ее зубов. Ни пятнышка на их глянце, ни единого потускнения на
эмали, ни зазубринки по краям - и я забыл все, кроме этой ее мимолетной
улыбки, которая осталась в памяти, словно выжженная огнем. Я видел их
теперь даже ясней, чем когда смотрел на них. Зубы! зубы!.., вот они,
передо мной, и здесь, и там, и всюду, и до того ясно, что дотронуться
впору; длинные, узкие, ослепительно белые, в обрамлении бескровных,
искривленных мукой губ, как в ту минуту, когда она улыбнулась мне. А
дальше мономания моя дошла до полного исступления, и я тщетно силился
справиться с ее необъяснимой и всесильной властью. Чего только нет в
подлунном мире, а я только об этих зубах и мог думать. Они манили меня,
как безумца, одержимого одной лишь страстью. И видение это поглотило
интерес ко всему на свете, так что все остальное потеряло всякое
значение. Они мерещились мне, они, только они со всей их
неповторимостью, стали смыслом всей моей душевной жизни. Мысленным
взором я видел их то при одном освещении, то при другом. Рассматривай
вал то в одном ракурсе, то в другом. Я присматривался к их форме и
строению. Подолгу вникал в особенности каждого в отдельности. Размышлял,
сличая один с другим. И вот, во власти видений, весь дрожа, я уже
открывал в них способность что-то понимать, чувствовать и, более того, -
иметь свое, независимое от губ, доброе или недоброе выражение. О
мадемуазель Салле говорили: "que tous ses pas etaient ties sentiments"
<Что каждый ее шаг исполнен чувства (франц.).>; а я же насчет Береники
был убежден В еще большей степени, "que toutes ses dents etaient des
idees. Des idees!" <Что все зубы ее исполнены смысла. Смысла! (фронд.)>
Ax, вот эта глупейшая мысль меня и погубила! Des idees! Ах, потому-то я
и домогался их так безумно! Мне мерещилось, что восстановить мир в душе
моей, вернуть мне рассудок может лишь одно - чтобы они достались мне.
А тем временем уже настал вечер, а там и ночная тьма сгустилась,
помедлила и рассеялась, и новый день забрезжил, и вот уже снова поползли
вечерние туманы, а я так и сидел недвижимо все в той же уединенной
комнате, я так и сидел, погруженный в созерцание, и все та же pbantasma
<Призраки (лат ).>, мерещившиеся мне зубы, все так же не теряла своей
страшной власти; такая явственная, до ужаса четкая, она все наплывала, а
свет в комнате был то одним, то другим, и тени сменялись тенями. Но вот
мои грезы прервал крик, в котором словно слились испуг и растерянность,
а за ним, чуть погодя, загудела тревожная многоголосица вперемешку с
плачем и горькими стенаниями множества народа. Я встал и, распахнув
дверь библиотеки, увидел стоящую в передней заплаканную служанку,
которая сказала мне, что Береники.., уже нет. Рано утром случился
припадок падучей, и вот к вечеру могила уже ждет ее, и все сборы
покойницы кончены.
***
Оказалось, я в библиотеке и снова в одиночестве. Я чувствовал себя
так, словно только что проснулся после какого-то сумбурного, тревожного
сна. Я понимал, что сейчас полночь, и ясно представлял себе, что
Беренику схоронили сразу после завтрака. Но что было после, все это
тоскливое время, я понятия не имел или, во всяком случае, не представлял
себе хоть сколько-нибудь ясно. Но память о сне захлестывала жутью, - тем
более гнетущей, что она была необъяснима, ужасом, еще более чудовищным
из-за безотчетности. То была страшная страница истории моего
существования, вся исписанная неразборчивыми, пугающими" бессвязными
воспоминаниями. Я пытался расшифровать их, но ничего не получалось;
однако же все это время, все снова и снова, словно отголосок какого-то
давно умолкшего звука, мне вдруг начинало чудиться, что я слышу
переходящий в визг пронзительный женский крик. Я в чем-то замешан; в чем
же именно? Я задавал себе этот вопрос вслух. И многоголосое эхо комнаты
шепотом вторило мне: "В чем же?" На столе близ меня горела лампа, а
возле нее лежала какая-то коробочка. Обычная шкатулка, ничего
особенного, и я ее видел уже не раз, потому что принадлежала она нашему
семейному врачу; но как она попала сюда, ко мне на стол, и почему, когда
я смотрел на нее, меня вдруг стала бить дрожь? Разобраться ни в том, ни
в другом никак не удавалось, и в конце концов взгляд мой упал на
раскрытую книгу и остановился на подчеркнутой фразе. То были слова поэта
Ибн-Зайата, странные и простые: "Dicebant niihi sodales, si sepulchrum
amicae visitarem, curas mea aliquantulum fore levatas". Но почему же,
когда они дошли до моего сознания, волосы у меня встали дыбом и кровь
застыла в жилах?
В дверь библиотеки тихонько постучали, на цыпочках вошел слуга,
бледный, как выходец из могилы. Он смотрел одичалыми от ужаса глазами и
обратился ко мне срывающимся, сдавленным, еле слышным голосом. Что он
сказал? До меня доходили лишь отрывочные фразы. Он говорил о каком-то
безумном крике, возмутившем молчание ночи, о сбежавшихся домочадцах, о
том, что кто-то пошел на поиски в направлении крика; и тут его речь
стала до ужаса отчетливой - он принялся нашептывать мне о какой-то
оскверненной могиле, об изувеченной до неузнаваемости женщине в смертном
сарафане, но еще дышащей, корчащейся, - еще живой!
Он указал на мою одежду: она была перепачкана свежей землей,
заскорузла от крови. Я молчал, а он потихоньку взял меня за руку: вся
она была в отметинах человеческих ногтей. Он обратил мое внимание ни
какой-то предмет, прислоненный к стене. Несколько минут я
присматривался: то был заступ. Я закричал, кинулся к столу и схватил
шкатулку. Но все никак не мог ее открыть - сила была нужна не та;
выскользнув из моих дрожащих рук, она тяжело ударилась оземь и
разлетелась вдребезги; из нее со стуком рассыпались зубоврачебные
инструменты вперемешку с тридцатью двумя маленькими, словно выточенными
из слонового бивня костяшками, раскатившимися по полу врассыпную.
БОН-БОН
Эдгар Аллан ПО
ONLINE БИБЛИОТЕКА http://bestlibrary.org.ru
Quand un bon vin meuble mon estomac,
Je suis plus savant que Balzac
Plus sage que Pibrac;
Mon bras seui faisant Fattaque
De la nation Cossaque,
La mettroit au sac;
De Charon je passcrois le lac
En dormant clans son bac,
Jirois au fier Eac,
Sans que mon cceur fit tic ni tac,
Presenter du tabac
Когда я в глотку лью коньяк,
Я сам ученей, чем Бальзак,
И я мудрее, чем Пибрак,
Мне нипочем любой казак
Пойду ia рать таких вояк
И запихну их в свой рюкзак.
Могу залезть к Oa?iio e бак
И спать, пока везет чудак.
А позови меня Эак,
Опять не струшу я никак.
И сердце тут ни тик, ie так.
Я только гаркну "Сыпь табак!" (франц.) Французский водевиль To
обстоятельство, что Пьер Бон-Бон был restaurateur <Ресторатор (франц.).>
необычайной квалификации, не осмелится, я полагаю, оспаривать ни единый
человек из тех, кто в царствование - посещал маленькое Cafe в cul-de-sac
Le Febvre <Тупике Ле Февр (франц.).> в Руане. То обстоятельство, что
Пьер Бон-Бон приобрел в равной степени сноровку в философии того
времени, я считаю еще более неоспоримым. Его pates a la foie <Паштеты
(франц.).> были несомненно безупречными, но где перо, которое воздаст
должное его эссе sur la Nature <О природе (франц.).> , - его мыслям sur
I Ame <О душе (франц.). - его замечаниям sur I Esprit <О разуме
(франц.).>? Если его omelettes <Омлеты (франц.)> - если его fricandeaux
<Фрикандо - жареные кусочки нашпигованного мяса или рыбы (франц.).> были
неоценимыми, то какой litterateur <Литератор (франц.).> того времени не
дал бы за одну "Idee de Bon-Bon" <"Идею Бон-Бона" (франц.).> вдвое
больше, чем за весь хлам "Idees" <"Идеи" (франц.).> всех остальных
savants <Ученых (франц.).> ? Бон-Бон обшаривал библиотеки, как не
обшаривал их никто, - читал столько, что другому и в голову не могла бы
закрасться мысль так много прочитать, - понимал столько, что другой и
помыслить не мог бы о возможности столь многое понимать. И хотя в Руане,
в эпоху его расцвета находились некие авторы, которые утверждали, будто
его dicta <Афоризмы (лат.).> не отличается ни ясностью Академии, ни
глубиной Ликея, хотя, заметьте, его доктрины никоим образом не были
всеобщим достоянием умов, отсюда все же не следует, будто они были
трудны для понимания. По-моему, именно по причине их самоочевидности
многие стали считать их непостижимыми. Именно Бон-Бону - однако не будем
продвигаться в этом вопросе слишком далеко - именно Бон-Бону в основном
обязан Кант своей метафизикой. Первый из них на самом-то деле не был
платоником, не был он, строго говоря, и последователем Аристотеля и не
растрачивал, словно некий самоновейший Лейбниц, драгоценные часы, кои
можно было употребить на изобретение fricassee <Фрикасе (франц.).> или,
facili gradu <С легкостью (лат.).>, на анализ ощущений, в легкомысленных
попытках примирить друг с другом упрямые масло и воду этического
рассуждения. Никоим образом! Бон-Бон был ионийцем - в той же мере