правил; и даже домашние его ни на мгновение не думали о бароне Ритцнере
фон Юнге иначе, как о человеке чопорном и надменном.
Во время его г-нских дней воистину казалось, что над университетом,
точно инкуб, распростерся демон doice far niente <Сладостного безделья
(ит.).>. Во всяком случае, тогда ничего не делали - только ели, пили да
веселились. Квартиры многих студентов превратились в прямые кабаки, и не
было среди них кабака более знаменитого или чаще посещаемого, нежели
тот, что держал барон. Наши кутежи у него были многочисленны, буйны,
длительны и неизменно изобиловали событиями.
Как-то раз мы затянули веселье почти до рассвета и выпили необычайно
много. Помимо барона и меня, сборище состояло из семи или восьми
человек, по большей части богатых молодых людей с весьма
высокопоставленной родней, гордых своей знатностью и распираемых
повышенным чувством чести. Они держались самых ультранемецких воззрений
относительно дуэльного кодекса. Эти донкихотские понятия укрепились
после знакомства с некоторыми недавними парижскими изданиями да после
трех-четырех отчаянных и фатальных поединков в Г - не; так что беседа
почти все время вертелась вокруг захватившей всех злобы дня. Барон, в
начале вечера необыкновенно молчаливый и рассеянный, наконец, видимо,
стряхнул с себя апатию, возглавил разговор и начал рассуждать о выгоде и
особливо о красоте принятого кодекса дуэльных правил с жаром,
красноречием, убедительностью и восторгом, что возбудило пылкий
энтузиазм всех присутствующих и потрясло даже меня, отлично знавшего,
что в душе барон презирал именно то, что превозносил, в особенности же
фанфаронство дуэльных традиций он презирал глубочайшим образом, чего оно
и заслуживает.
Оглядываясь при паузе в речи барона (о которой мои читатели могут
составить смутное представление, когда я скажу, что она походила на
страстную, певучую, монотонную, но музыкальную проповедническую манеру
Колриджа), я заметил на лице одного из присутствующих признаки даже
большей заинтересованности, нежели у всех остальных. Господин этот,
которого назову Германном, был во всех смыслах оригинал - кроме, быть
может, единственной частности, а именно той, что он был отменный дурак.
Однако ему удалось приобрести в некоем узком университетском кругу
репутацию глубокого мыслителя-метафизика и, кажется, к тому же
наделенного даром логического мышления. Как дуэлянт он весьма
прославился, даже в Г - не. Не припомню, сколько именно жертв пало от
его руки, но их насчитывалось много. Он был несомненно смелый человек.
Но особенно он гордился доскональным знанием дуэльного кодекса и своей
утонченностью в вопросах чести. Это было его коньком. Ритцнера, вечно
поглощенного поисками нелепого, его увлечение давно уж вызывало на
мистификацию. Этого, однако, я тогда не знал, хотя и понял, что друг мой
готовит какую-то проделку, наметив себе жертвой Германца.
Пока Ритцнер продолжал рассуждения, или, скорее, монолог, я заметил,
что взволнованность Германна все возрастает. Наконец, он заговорил,
возражая против какой-то частности, на которой Ритцнер настаивал, и
приводя свои доводы с мельчайшими подробностями. На это барон пространно
отвечал (все еще держась преувеличенно патетического тона) и заключил
свои слова, на мой взгляд, весьма бестактно, едкой и невежливой
насмешкой. Тут Германн закусил удила. Это я мог понять по тщательной
продуманности возражений. Отчетливо помню его последние слова. "Ваши
мнения, барон фон Юнг, позвольте мне заметить, хотя и верны в целом, но
во многих частностях деликатного свойства они дискредитируют и вас, и
университет, к которому вы принадлежите. В некоторых частностях они
недостойны даже серьезного опровержения. Я бы сказал больше, милостивый
государь, ежели бы не боялся вас обидеть (тут говорящий ласково
улыбнулся), я сказал бы, милостивый государь, что мнения ваши - не те,
каких мы вправе ждать от благородного человека".
Германн договорил эту двусмысленную фразу, и все взоры направились на
барона. Он побледнел, затем густо покраснел; затем уронил носовой
платок, и, пока он за ним нагибался, я, единственный за столом, успел
заметить его лицо. Оно озарилось выражением присущей Ритцнеру
насмешливости, выражением, которое он позволял себе обнаруживать лишь
наедине со мною, переставая притворяться. Миг - и он выпрямился, став
лицом к Германну; и столь полной и мгновенной перемены выражения я
дотоле не видывал. Казалось, он задыхается от ярости, он побледнел, как
мертвец. Какое-то время он молчал, как бы сдерживаясь. Наконец, когда
это ему, как видно, удалось, он схватил стоявший рядом графин и
проговорил, крепко сжав его: "Слова, кои вы, мингеер Германн, сочли
приличным употребить, обращаясь ко мне, вызывают протест по столь многим
причинам, что у меня нет ни терпения, ни времени, дабы причины эти
оговорить. Однако то, что мои мнения - не те, каких мы вправе ждать от
благородного человека, - фраза настолько оскорбительная, что мне
остается лишь одно. Все же меня вынуждает к известной корректности и
присутствие посторонних и то, что в настоящий момент вы мой гость.
Поэтому вы извините меня, ежели, исходя из этих соображений, я слегка
отклонюсь от правил, принятых среди благородных людей в случае личного
оскорбления. Вы простите меня, ежели я попрошу вас немного напрячь
воображение и на единый миг счесть отражение вашей особы вон в том
зеркале настоящим мингеером Германном. В этом случае не возникнет
решительно никаких затруднений. Я швырну этим графином в вашу фигуру,
отраженную вон в том зеркале, и так выражу по духу, если не строго по
букве, насколько я возмущен вашим оскорблением, а от необходимости
применять к вашей особе физическое воздействие я буду избавлен".
С этими словами он швырнул полный графин в зеркало, висевшее прямо
напротив Германна, попав в его отражение с большою точностью и, конечно,
разбив стекло вдребезги. Все сразу встали с мест и, не считая меня и
Ритцнера, откланялись. Когда Германн вышел, барон шепнул мне, чтобы я
последовал за ним и предложил свои услуги. Я согласился, не зная толком,
что подумать о столь нелепом происшествии.
Дуэлянт принял мое предложение с присущим ему чопорным и
сверхутонченным видом и, взяв меня под руку, повел к себе. Я едва не
расхохотался ему в лицо, когда он стал с глубочайшей серьезностью
рассуждать о том, что он называл "утонченно необычным характером"
полученного им оскорбления. После утомительных разглагольствований в
свойственном ему стиле, он достал с полок несколько заплесневелых книг о
правилах дуэли и долгое время занимал меня их содержанием, читая вслух и
увлеченно комментируя прочитанное. Припоминаю некоторые заглавия:
"Ордонанс Филипиа Красивого о единоборствах", "Театр чести", сочинение
Фавина и трактат Д'Одигье "О разрешении поединков". Весьма напыщенно он
продемонстрировал мне "Мемуары о дуэлях" Брантома, изданные в 1666 году
в Кельне, - драгоценный и уникальный том, напечатанный эльзевиром на
веленевой бумаге, с большими полями, переплетенный Деромом. Затем он с
таинственным и умудренным видом попросил моего сугубого внимания к
толстой книге в восьмую листа, написанной "не варварской латыни неким
Эделеном, французом, и снабженной курьезным заглавием "Duelli Lex
scripta, et non aliterque" <"Закон дуэли, писаный и неписаный и прочее"
(лат.).>. Оттуда он огласил мне один из самых забавных пассажей на
свете, главу относительно "Injuriae per applicationem, per construct!
onem et per se" <"Оскорбление прикосновением, словом и само по себе"
(лат.).>, около половины которой, как он меня заверил, было в точности
применимо к его "утонченно необычному" случаю, я не мог понять ни слова
из того, что услышал, хоть убейте. Дочитав главу, он закрыл книгу и
осведомился, что, по-моему, надлежит предпринять. Я ответил, что целиком
вверяюсь его тонкому чутью и выполню все, им предлагаемое. Ответ мой,
видимо, ему польстил, и он сел за письмо барону. Вот оно.
"Милостивый государь, друг мой, г-н П., передаст Вам эту записку.
Почитаю необходимым просить Вас при первой возможности дать мне
объяснения о произошедшем у Вас сегодня вечером. Ежели на мою просьбу Вы
ответите отказом, г-н П, будет рад обеспечить, вкупе с любым из Ваших
друзей, коего Вы соблаговолите назвать, возможность для нашей встречи.
Примите уверения в совершеннейшем к Вам почтении.
Имею честь пребыть Вашим покорнейшим слугою, Иоганн Германн".
"Барону Ритцнеру фон Юнгу, 18 августа 18., г."
Не зная, что еще мне делать, я доставил это послание Ритцнеру. Когда
я вручил ему письмо, он отвесил поклон: затем с суровым видом указал мне
на стул. Изучив картель, он написал следующий ответ, который я отнес
Германцу.
"Милостивый государь, наш общий друг, г-н П., передал мне Ваше
письмо, написанное сегодня вечером. По должном размышлении откровенно
признаюсь в законности требуемого Вами объяснения. Признавшись, все же
испытываю большие затруднения (ввиду утонченно необычного характера
наших разногласий и личной обиды, мною нанесенной) в словесном выражении
того, что в виде извинения долженствует от меня последовать, дабы
удовлетворить всем самомалейшим требованиям и всем многообразным
оттенкам, заключенным в данном инциденте. Однако я в полной мере
полагаюсь на глубочайшее проникновение во все тонкости правил этикета,
проникновение, коим Вы давно и по справедливости славитесь. Будучи
вследствие этого полностью уверен в том, что меня правильно поймут,
прошу Вашего соизволения взамен изъявления каких-либо моих чувств
отослать Вас к высказываниям сэра Эделена, изложенным в девятом
параграфе главы "Injuriae per appli-cationem, per constructionem et per
se" его труда "Duelli Lex scripta, et npn; aliterque". Глубина и
тонкость Ваших познаний во всем, там трактуемом, будет, я вполне уверен,
достаточна для того, дабы убедить Вас, что самый факт моей ссылки на
этот превосходный пассаж должен удовлетворить Вашу просьбу объясниться,
просьбу человека чести.
Примите уверения в глубочайшем к Вам почтении. Ваш покорный слуга Фон
Юнг".
"Господину Иоганну Германцу, 18 августа 18.. г."
Германн принялся читать это послание со злобной гримасою, которая,
однако, превратилась в улыбку, исполненную самого смехотворного
самодовольства, как только он дошел до околесицы относительно "Injuriae
per applicationem, per constructionem et per se". Дочитав письмо, он
стал упрашивать меня с наилюбезнейшей из возможных улыбок присесть и
обождать, пока он не посмотрит упомянутый трактат. Найдя нужное место,
он прочитал его про себя с величайшим вниманием, а затем закрыл книгу и
высказал желание, дабы я в качестве доверенного лица выразил от его
имени барону фон Юнгу полный восторг перед его, барона,
рыцарственностью, а в качестве секунданта уверить его, что предложенное
объяснение отличается абсолютной полнотою, безукоризненным благородством
и, безо всяких отговорок, исчерпывающе удовлетворительно.
Несколько пораженный всем этим, я ретировался к барону. Он, казалось,
принял дружелюбное письмо Германна как должное, и после нескольких общих
фраз принес из внутренних покоев неизменный трактат "Duelli Lex scripta,
et non; aliterque". Он вручил мне книгу и попросил просмотреть в ней
страницу-другую. Я так и сделал, но безрезультатно, ибо оказался
неспособен извлечь оттуда ни крупицы смысла. Тогда он сам взял книгу и
прочитал вслух одну главу. К моему изумлению, прочитанное оказалось до