Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#14| Flamelurker
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Борис Пастернак Весь текст 1195.9 Kb

Доктор Живаго

Предыдущая страница Следующая страница
1  2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 103
минувших месяцев в  истории страны  и  в  биографии Пастернака
многое  досказали  во   всех  его   незавершенных  "фабулах  и
судьбах".  Именно в  этот  период Пастернак со  всей  остротой
ощутил  нравственную неизбежность прямого  разговора со  своим
временем "о жизни и  смерти",  от которого уклонился звонивший
ему в  1934 году по  "делу Мандельштама" Сталин.  Бесповоротно
принятое  решение  положило конец  бессоннице и  болезни  и  в
ближайшие  месяцы  привело  поэта  к  общественным  поступкам,
представлявшимся  немыслимыми  и  просто  самоубийственными  с
точки зрения воцарявшихся тогда норм социального поведения.
   Осенью  1935  г.,  в  связи  с  подготовкой  проекта  новой
Конституции   и   появившимися   было   признаками   смягчения
репрессивного режима,  вся страна жила слухами о предстоящих в
будущем  году  радикальных  демократических  реформах.   Много
позже,  в  1956  году,  вспоминая об  этом времени,  Пастернак
признавался,   что  и  ему  оно  казалось  порой  "прекращения
жестокостей".   На   фоне  напряженных  общественных  ожиданий
благодетельных перемен появившаяся 28 января в "Правде" статья
"Сумбур вместо музыки", посвященная опере Д. Шостаковича "Леди
Макбет  Мценского  уезда",   произвела  впечатление  шока.   В
неслыханно грубой и  безграмотной форме  шельмующая творчество
одного из лучших современных композиторов, она положила начало
целой  серии подобных статей в  этой  же  и  во  многих других
газетах,    разом   бросившихся   отыскивать   и   разоблачать
окопавшихся   во    всех    областях    художественной   жизни
"формалистов".  Когда же стало ясно,  что инициатором кампании
является  сам  Сталин  (на  это  прозрачно  намекала  пресса),
творческие союзы охватила настоящая паника,  вскоре вылившаяся
в  форму  истерических  самобичеваний  и  взаимных  поношений,
официально именующихся "дискуссией о формализме".
   10  февраля  1936 г. в Минске открылся III пленум правления
Союза   советских   писателей.  16  февраля  на  нем  выступил
Пастернак.  С  первых  же  слов  он  заговорил  на  совершенно
неуместную  в  рамках этого пленума тему, восхищаясь простотой
"толстовской   расправы   с   благовидными  и  общепризнанными
условиями   мещанской  цивилизации".  Развивая  эту  тему,  он
предложил,     чтобы     недавно     провозглашенный     метод
социалистического   реализма  опирался  на  "бури  толстовских
разоблачений  и бесцеремонностей". "Лично для меня, -- говорил
Пастернак,  --  именно  тут  где-то  пролегает та спасительная
традиция,   в   свете   которой   все  трескуче-приподнятое  и
риторическое  кажется  неосновательным,  бесполезным, а иногда
даже и морально подозрительным.
   Мне   кажется,   что   в   последние   годы   мы   в  своей
банкетно-писательской   практике   от   этой  традиции  сильно
уклонились.    <...>   Искусство   без   риска   и   душевного
самопожертвования  немыслимо,  свободы  и смелости воображения
надо  добиться  на  практике,  <...>  не  ждите  на  этот счет
директив..."
   В   контексте   начавшейся  газетной  кампании  эти  слова,
напоминающие  собравшимся  о мере нравственной ответственности
писателей  перед  историей страны, звучали прямым вызовом. Так
они  и  были восприняты официальными лицами в Союзе писателей,
как  показал  в конце года критический поход против поэта, еще
недавно слывшего "крупнейшим".
   Однако Пастернак этим не ограничился. 13 марта 1936 года на
общемосковском собрании писателей он  публично заявил о  своем
несогласии с  директивными статьями  "Правды",  подтвердив тем
самым,  что его слова о  "риске и  душевном самопожертвовании"
были не пустой декларацией.
   О  мере  негодования  Пастернака,  почувствовавшего  в  тот
момент  всю  фальшь сталинского "социалистического гуманизма",
свидетельствует  его   письмо   двоюродной   сестре,   О.   М.
Фрейденберг,  посланное 1  октября 1936 года,  в  такое время,
когда немногие отваживались не то что доверять почте,  но даже
и в уме сочинять письма подобного содержания:
   "...Зимою была дискуссия о формализме.  Я не знаю, дошло ли
все это до тебя,  но это началось статьей о Шостаковиче, потом
перекинулось  на  театр  и  литературу  (с  нападками  той  же
развязной,   омерзительно  несамостоятельной,   эхоподобной  и
производной  природы   на   Мейерхольда,   Мариэтту   Шагинян,
Булгакова и  др.).  Потом коснулось художников,  и  опять-таки
лучших, как, например, Владимир Лебедев и др.).
   Когда  на  тему  этих  статей  открылась устная дискуссия в
Союзе  писателей,  я  имел  глупость однажды пойти  на  нее  и
послушать, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках,
Фединых и Леоновых почти во множественном числе,  не сдержался
и  попробовал выступить против именно этой  стороны всей нашей
печати,  называя все своими настоящими именами. Прежде всего я
столкнулся с  искренним удивлением людей ответственных и  даже
официальных,  зачем-де я лезу заступаться за товарищей,  когда
не  только никто меня не  трогал,  но трогать и  не собирался.
Отпор  мне  был  дан  такой,   что  потом,   и  опять-таки  по
официальной инициативе,  ко  мне  отряжали товарищей из  Союза
<...> справляться о моем здоровье.  И никто не хотел поверить,
что чувствую я себя превосходно,  хорошо сплю и работаю. И это
тоже расценивали как фронду. <...>"
   "Именно  в  36  году,   --  вспоминал  через  двадцать  лет
Пастернк,  --  когда начались эти страшные процессы, <...> все
сломилось  во   мне,   и   единение  с   временем  перешло   в
сопротивление ему, которого я не скрывал".
   С  осени  1936  года  тон  печати по отношению к Пастернаку
резко  изменился.  Если прежде его упрекали в "отрешенности от
жизни",  "непонятности",  "субъективизме"  и  т. п., то теперь
против   него   были   выдвинуты   недвусмысленно   угрожающие
политические  обвинения.  Атмосферу этой кампании (и времени в
целом) выразительно передает речь одного поэта (принадлежащего
к  числу  "друзей"  Пастернака); произнесенная 24 февраля 1937
года  на  пленуме Союза писателей, посвященном столетию со дня
смерти  Пушкина:  "Пусть  мне  не говорят о сумбурности стихов
Пастернака.  Это  --  шифр,  адресованный кому-то с совершенно
недвусмысленной  апелляцией.  Это  -- двурушничество, Таким же
двурушничеством  богаты  за  последнее  время  и  общественные
поступки  Пастернака.  Никакой  даровитостью  не оправдать его
антигражданских  поступков (я еще не решаюсь сказать сильнее).
Дело  не  в  сложности  форм,  а  в  том,  что Пастернак решил
использовать эту сложность для чуждых и враждебных нам целей".
   (Комментируя это выступление, драматург А. К. Гладков пишет
в  своих воспоминаниях о Пастернаке: "Речь X. на первый взгляд
может  показаться  странной.  Почему он, сам подлинный, тонкий
поэт,  присоединился  к  грубым,  демагогическим  нападкам  на
Пастернака?   Понять   это   можно,  только  если  представить
психологию  времени,  насыщенного  страхом  и вошедшей в норму
человеческого  обихода  подлостью.  Откройте любой лист газеты
того времени, и вы увидите, как часто завтрашние жертвы, чтобы
спастись,  обливали  грязью жертвы сегодняшнего дня. <...> Что
тогда  сохранило  Пастернака? Трудно сказать. Известно только,
что  в  1955  г.  молодой  прокурор  Р., занимавшийся делом по
реабилитации Мейерхольда, был поражен, узнав, что Пастернак на
свободе  и  не  арестовывался: по материалам "дела", лежавшего
перед   ним,   он  проходил  соучастником  некоей  вымышленной
диверсионной  организации  работников  искусств,  за  создание
которой  погибли Мейерхольд и Бабель. Еще в этом деле мелькало
имя тоже не арестовывавшегося Ю. Олеши".)

   Дневниковая  запись  А.   К.  Тарасенкова  сохранила  слова
Пастернака в их разговоре 1 ноября 1936 года, когда репрессии,
казалось, шли на убыль.
   "В эти страшные и  кровавые годы мог быть арестован каждый.
Мы тасовались,  как колода карт.  И  я не хочу по-обывательски
радоваться,  что я цел,  а другой нет. Нужно, чтобы кто-нибудь
гордо скорбел,  носил траур, переживал жизнь трагически, <...>
нужен живой человек -- носитель этого трагизма.
   В  эти  страшные  годы,  что мы пережили, я никого не хотел
видеть,  --  даже  Т.,  которого  я  люблю, приезжая в Москву,
останавливался  у  Л.,  не  звонил  мне, при встрече -- прятал
глаза.   Даже  И.,  честнейший  художник,  делал  в  эти  годы
подлости,  делал  черт знает что, подписывал всякие гнусности,
чтобы   сохранить   в   неприкосновенности   свою  берлогу  --
искусство.  Его,  как  медведь, выволакивали за губу, продев в
нее  железное  кольцо,  его, как дятла, заставляли, как и всех
нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова
лез в свою берлогу -- в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди,
которым  понравилось  быть  медведями,  кольцо  из  губы у них
вынули,  а они все еще, довольные, бродят по бульвару и пляшут
на потеху публике".
   (В  1937 году во время процесса по делу Якира, Тухачевского
и  других  среди  писателей  собирали  подписи  под одобрением
смертного  приговора.  "Когда  пять  лет  назад,  -- вспоминал
Пастернак  в письме К. И. Чуковскому от 12 марта 1942 г., -- я
отказывал  Ставскому  в подписи под низостью и готов был пойти
за  это  на  смерть,  а  он мне этим грозил и все-таки дал мою
подпись  мошеннически  и  подложно, он кричал: "Когда кончится
это толстовское юродство?"".)
   Опыт пережитых лет  навсегда научил Пастернака "быть равным
самому себе" и "не отступаться от лица" ни в каких положениях.
Верность  неискаженному  голосу   жизни,   чувство  внутренней
свободы  и  нравственной независимости помогли  ему  сохранить
ощущение творческого счастья,  без которого он не мыслил своей
работы, в самые тяжелые времена.
   В  октябре 1936  г.,  находясь в  угрожающем положении,  он
сообщал О. М. Фрейденберг: "Как раз сейчас, дня два-три, как я
урывками  взялся  за   сюжетную  совокупность,   с   32   года
преграждающую мне всякий путь вперед,  пока я ее не осилю,  --
но  не  только  недостаток  сил  ее  тормозит,  а  оглядка  на
объективные   условия,   представляющая  весь   этот   замысел
непозволительным по  наивности притязаньем.  И  все же у  меня
выбора нет, я буду писать эту повесть". В мае 1937 года, когда
ежеминутно можно  было  ждать  ареста,  Пастернак писал  отцу:
"...Ядром,   ослепительным  ядром  того,   что  можно  назвать
счастьем,  я  сейчас владею.  Оно в  той,  потрясающе медленно
накопляющейся  рукописи,  которая  опять,  после  многолетнего
перерыва ставит меня в обладание чем-то объемным,  закономерно
распространяющимся,  живо прирастающим,  точно та вегетативная
нервная система,  расстройством которой я  болел два года тому
назад,  во всем здоровье смотрит на меня с ее страниц и ко мне
отсюда возвращается..."
   Попытки  продолжать работу  над  "генеральной прозой"  были
надолго оставлены Пастернаком только в 1938 году, как явствует
из его письма к Л. К. Чуковской от 5 ноября 1938 г. (в этом же
письме он  говорит о  своем намерении перевести шекспировского
"Гамлета"):
   "...Если бы  можно было и  имело бы  смысл (не для друзей и
благожелателей,  а вообще неизвестно ради кого) продолжать эту
прозу (которую я привык считать частью некоторого романа),  то
я  зазимовал бы  в  Переделкине,  потому  что  широте  решенья
соответствовала широта свободнейших рабочих выводов. <...>
   Но,  не  составляя в этом отношении исключенья из остальных
моих повествовательных попыток <...>, хромает и это начинанье,
и  совершенно  не  интересно,  с добра или от худа хромает эта
проза,  так  показательна ее хромота в тех внешних испытаньях,
где  художественным  притязаньям  первым  делом  не полагается
хромать".
   Десять лет спустя,  когда Пастернак заканчивал первую книгу
"Доктора  Живаго",   знакомая  Пастернака,  студентка  МГУ  Н.
Муравина,  занесла в  свой  дневник содержание их  телефонного
разговора,  помогающего понять,  что именно в своей прозе 30-х
годов Пастернак ощущал как  "хромоту":  "...я  спросила его  о
Предыдущая страница Следующая страница
1  2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 ... 103
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама