ответила:
-- Есть два типа женщин. И в этом смысле женщины имеют как
бы два разных пола, как две туфли на ногах.
Первый тип можно назвать женой победителя. У нее нет отца.
Она полностью опирается на мужа и обожает его как обладающего
могуществом, как Адама и отца своего потомства и победителя,
царящего над миром животных, которым он дал имена, и над
природой, которой он сопротивляется. Такая женщина помнит, где
пуп земли. Благодаря мужу она имеет силу и деньги. "Дни его
длятся дольше, и в жизни его больше ночей, чем у меня" -- так
думает она о своем мужчине и презирает сыновей, которых считает
мягкотелыми и разделенными, как Каин и Авель, одиночками без
силы и влияния. "Пусть-ка они вспашут собственную тень и польют
ее потом, чтобы там что-то проросло", -- думает о них она.
Такая женщина не выносит и сверстников своих детей, все их
поколение, которое бородой затыкает уши. Когда она выбирает, то
выбирает не того, кого любит, а того, кого ненавидят или ее
отец, или ее сын. Любовь у нее связана с клитором и означает
наслаждение, не имеющее отношения к зачатию.
Другой тип -- это дочь победителя. Она влюблена в отца,
который о себе может сказать: "Мудрость моя раньше меня
родилась". В нем она видит творца, победителя, властелина,
который вокруг себя и вокруг нее связывает друзей крепкой
связью единодушного братства. Своего мужа она презирает. Он
может быть прекрасным человеком и мастером своего дела, но она
будет говорить о нем: "Все из него веревки вьют, он под чужую
дудку пляшет, у него мох на ушах растет!" Она не прощает ему
склонности к одиночеству. "Зачем мне нужен человек без силы и
без влияния, такой, у которого власти не больше чем у снежной
бабы?" По той же причине она презирает и своих братьев, и их
сверстников. "Они имели свой шанс -- и упустили его", --
говорит она. Поэтому она обожает сына и его приятелей, ведь
наступает их время, в них она видит новое великое братство,
связанное тем же духом, что и братство ее отца, в них она видит
будущих победителей. "Они сбросили с себя четыре корки от пота,
высохшие на четырех ветрах, и теперь они свободны" -- так
думает она, потому что получает силу и богатство или через
отца, или через сына. Обычно она оказывается в постели одного
из приятелей собственного сына. Выбирая, она выбирает не того,
кого любит, а того, кого ненавидит ее муж или ее брат... Любовь
у нее связана с маткой и, значит, с зачатием, не имеющим
отношения к наслаждению.
-- А ты, к какому из двух типов относишься ты? Какого ты
пола? -- спросил он со страхом.
-- Никакого. У меня в некотором смысле нет пола. И, по
крайней мере пока, я представляю собой исключение. Я третья
туфля. Выбирая, я выбираю того, кого больше всех люблю.
-- Значит, третья туфля действительно существует!
-- Да. Я стараюсь вести себя не так, как другие женщины. Я
не повинуюсь законам смены поколений победителей и побежденных,
потому что эти нормы поведения свойственны мужчинам. Я знаю,
что мужчины реализуют себя через других, а женщины -- через
самих себя. И когда тени вечерних растений взлетают к небу, я
знаю, что я дочь победителя. И я своего отца обожаю наперекор
всем.
-- А разве ты не знаешь, что мой отец убил твоего отца еще
на прошлой войне, в прошлом веке?
-- Это вина не твоя, а скорее моего брата, Паны Тенецкого,
капитана австрийской армии, который так же кровожаден, как и
твой отец, капитан французской кавалерии Харлампий Опуич. И в
таком случае вина может рикошетом отскочить назад, в прошлое.
Поэтому я не переношу самодовольную компанию своих братьев и их
друзей -- победителей и насильников, которые вместе со своими
женами отвечают мне тем же. И я с ужасом думаю о своих и об их
детях, которым предстоит на себе испытать с их стороны насилие
победителей, если они победят в войне, которую сейчас
проигрываешь и ты, и все твои. Я бы хотела, если, конечно,
доживу до того времени, оказаться в постели кого-нибудь из
беспомощных сверстников моего будущего сына, причем больше в
роли матери, чем любовницы, так же как получилось и с тобой,
ведь я тебя выбрала как слабого сына могучего отца-победителя.
Я выбрала тебя потому, что тебя не любили ни мать, ни сестры,
ни любовницы, тебя не будет любить и дочь, если она у нас
родится. Для меня самым страшным поражением и наказанием была
бы необходимость в случае неудачи вернуться в могучую стаю моих
братьев-победителей, к которой принадлежат не только все мои
сверстники, но и твой отец. Если мне придется сбросить с себя
третью туфелю, это будет концом моего пути.
Оставим, однако, меня в покое. Давай посмотрим, что с
тобой, то есть с нами. Ты хочешь вернуться в свою часть,
которая, продолжая отступать, движется на северо-запад. Все это
неминуемо закончится где-нибудь во Франции. Я не знаю,
гражданин ли ты французского государства, но знаю, что служишь
во французской армии. Также я знаю, что государство -- это
необходимое зло. Самое большое, чего можно ждать от
государства, -- это чтобы оно не плевало тебе в тарелку. А
войны? Ты говоришь -- народ, говоришь, что воюешь ради славы
своей нации. Что такое народ? Посмотри на меня. Мне семнадцать
лет. Я ровесница человечества, потому что человечеству всегда
семнадцать лет. Это значит, что любой народ всегда остается
ребенком. Он постоянно растет, и ему постоянно становится тесен
его язык, его дух, его память и даже его будущее. И поэтому
каждый народ должен время от времени менять костюм, который
снова и снова становится ему коротким, сковывает движения и
трещит по швам оттого, что сам он растет. Это одновременно и
трудно и радостно. Ты говоришь -- язык. Во сне мы понимаем все
языки. Сон -- наша родина времен Вавилонской башни. Во сне мы
все говорим одним, единым и великим праязыком, общим для всех
нас, живых и мертвых... Зачем тогда войны? Почему нужно
двигаться в истории назад? Каждое убийство -- это отчасти и
самоубийство.
-- Если я правильно понял, ты уговариваешь меня отказаться
от призвания военного?
-- Да. Я хочу, чтобы ты оставил это дело. Для твоего отца
это призвание, а для тебя нет. Давай выскочим из башни, объятой
пламенем, из поражения, из катастрофы, они не принесут нам ни
денег, ни безопасности, как ты надеешься. Давай начнем все
сначала.
-- Душа моя, я кое-чему научился на войне. Те мои
сверстники, с которыми я вместе воевал и которые должны были
погибнуть раньше других, были мудрее и знали о мире, окружающем
нас, больше, чем все остальные, именно по этому признаку мы
узнавали их и предчувствовали их скорую смерть. Они знали, что
каждое убийство совершается преднамеренно, и намерениям этим
бывает даже по тысяче лет... Другие, те, которым суждено
умереть позже, были глупее. Но все это никак не было связано с
врожденным умом или ограниченностью как тех, так и других.
Таким образом, есть две категории. Мы относимся ко второй.
-- Как это?
-- Мы с тобой счастливые влюбленные. Разве нет? А от
счастья глупеешь. Счастье и мудрость вместе не ходят, так же
как тело и мысль. Боль -- это мысль тела. Поэтому счастливые
люди всегда глупы. Только утомившись своим счастьем, влюбленные
могут снова стать мудры, если они такими могут быть в принципе.
Поэтому давай не будем сейчас принимать решения о том, что я
должен отстегнуть свою саблю... Мы всего лишь слуги наших
поступков, они -- наши хозяева...
Так говорил зимним утром в Земуне молодой и глупый поручик
Опуич из Триеста, не замечая того, что уже отстегнул свою
саблю.
Семнадцатый ключ. Звезда
Отстегнув саблю и отказавшись от военной карьеры, поручик
Софроний Опуич поселился с Ерисеной Тенецкой на небольшом
участке земли, и они занялись ее возделыванием. В этот вечер
они ели прекрасный молодой и немного резкий на вкус мед со
своей пасеки, собранный всего месяц назад, и пирог с дикими
каштанами и апельсиновой цедрой. Они лежали в постели и
разговаривали в темноте о глупых и мудрых звездах. Окно было
открыто, занавеска, надувшись пузырем, проникла глубоко в
комнату, она то приподнималась, то опускалась, как живот
беременной женщины, в котором лежал неподвижный ветер. Софроний
вспоминал, как ребенком дома, в Триесте, катался на огромной
створке ворот, вцепившись в их ручку, а потом они, как обычно,
погружались в тысячу и одну ночь. Они пытались подсчитать, в
какую из ночей Шехерезада зачала свое дитя от Гаруна и какая
сказка рассказывалась в ту ночь. Но расчеты путались, потому
что им всегда не хватало ночи и всегда не хватало сна. Жили они
стремительно: каждый день -- все четыре времени года, как
говорила Ерисена.
Той ночью у них была еще одна тема для беседы. Капитан
Харлампий Опуич в письме сообщал им, что читает Горация, играет
на кларнете, и среди тысячи прочих глупостей писал, что хотел
бы с ними повидаться, увидеть свою будущую сноху в первый раз,
а сына по прошествии многих лет и узнать, как он выглядит,
чтобы не ошибиться потом при случайной встрече. Отца перевели в
специальный отряд, который сопровождал посланника,
направляющегося в Константинополь с дипломатической миссией, и
путь их проходил как раз по тем краям, где сейчас жили Ерисена
и Софроний... Однако, к большому удивлению Ерисены, Софроний не
спешил отвечать на отцовское письмо. Он колебался. Иногда ей
даже казалось, что он что-то скрывает от нее.
И он действительно скрывал. Скрывал то же, что скрывал от
других людей, что скрывал от всего мира, -- свой маленький
голод под сердцем, который на дне души превращался в маленькую
боль. Иногда он запирался в комнате один, что-то там делал,
ждал каких-то писем, время от времени уезжал на день-два. А по
ночам прислушивался и слышал музыку магнитных бурь, которые
своими ударами и эхом открывали перед ним подземные коридоры,
лабиринты, целые города, давно разрушенные и исчезнувшие с лица
земли, и по улицам которых, заваленным камнями, его вел хохот
холодных или жарких запахов подземелья. Или же слышал сквозь
камни и песок рокот разных групп металлов, представлявших собой
лишь эхо континентов, давно-давно затонувших в Паннонском море,
море, которое больше не существует, но которое по-прежнему
сохраняет через какие-то пуповины связь с обеими Атлантидами...
Ерисена гляделась в глаза коров и коз, змей и собак и
чувствовала в нем какое-то беспокойство. В каждой из комнат их
дома, где замки и щеколды стреляли, как заряженные холостыми
патронами пистолеты, он вел себя и разговаривал по-разному. За
каждой дверью он становился другим. В кухне говорил только
по-турецки, в гостиной -- на языке Ерисениной матери, которому
он учился у своей возлюбленной, в библиотеке всегда молчал.
Вечером ложился в постель нагим и горячим, как фитиль лампады,
а во сне постепенно остывал, как огромная печь, и на заре,
когда он что-то бормотал по-гречески, ей приходилось накрывать
его, как ребенка.
Как-то днем она поцеловала его, и он вздрогнул от этого
поцелуя.
-- Что у тебя во рту? -- спросил он.
-- Камешек с твоей тайной внутри. Ты забыл, что твоя тайна
теперь живет у меня? Я хорошо берегла ее все это время. Сейчас
открой ее мне. Слишком долго она в тебе томится, как письмо в
бутылке. Да и вообще, что ты так о ней заботишься? Любую тайну
хранит ее собственная стыдливость. Пусть она сама позаботится о
себе.
-- Хорошо, -- ответил он, -- послезавтра, когда ты
принесешь на поле мне и батракам свежеиспеченный хлеб, я
придумаю, как нам это сделать. Потому что дело это вовсе не