цвета воронова крыла, отчего и были короче. Вокруг его груди
была птичья клетка без дна и верха, в которую он был заключен,
чтобы оставаться недвижимым. Несмотря на то что из своего угла
поручик Опуич все видел, он вовсе не раздвоился -- раздвоилась
его рубашка, раздвоились его сапоги и его двурогая шляпа. Тут
он начал умирать, и первое, потерянное им, был его пол, потом
он почувствовал, что собственная рубашка стала ему тесна в
боках и на груди, сапоги, наоборот, слишком свободны, а шляпа
мала. Из своего угла на северо-западе он увидел, что глаза его
порябели, как два змеиных яйца. Умирая, поручик Опуич
превращался в собственную мать, госпожу Параскеву.
И тогда госпожа Параскева под тесной ей рубашкой своего
сына почувствовала неожиданно для себя как собственную боль тот
самый Софрониев голод под сердцем, а затем эту боль под сердцем
она ощутила как Софрониев голод. Так Софроний вспомнил свое
желание и выздоровел.
"Да, половина жизни себе, а половина -- Божьей истине. Так
и должно быть", -- подумал молодой Опуич, улыбнулся и потрогал
свой ус. Он был заплетен, как плетка. Кто-то причесывал его,
пока он был болен.
И тогда его перевезли в Земун.
Тринадцатый ключ. Смерть
Преодолев Эльбу, по грязи, под дождем и сильным огнем
противника капитан Харлампий Опуич добрался до маленького,
покинутого обитателями замка неподалеку от города Торгау и
расположился на отдых. Восемь готических окон рассекали своим
светом на восемь частей не только овальный зал, служивший
библиотекой, но и каждый орудийный выстрел, доносившийся с поля
боя. В остальных частях замка было глухо и царила полутьма.
Вокруг стен, сплошь заставленных полками с книгами, шла
галерея, а в центре зала на каменном полу стояла огромная
медная ванна в форме цветка. Капитан Харлампий Опуич лежал,
развалившись, как медведь, в горячей, хорошо посоленной воде.
Он смывал с себя кровь и грязь и мурлыкал, как кошка, попивая
маленькими глотками ледяной чай из крапивы с медом. Некоторое
время спустя ординарец положил на края ванны доску, а на нее
небольшой деревянный молоток. Привычными движениями он заплел
бороду капитана в косички, разложил их на доске и как следует
отбил молотком, чтобы выцедить воду и придать им красоту. Затем
расстелил на той же доске белое покрывало и принес капитану
легкий ужин -- немного сыра, сделанного из женского и козьего
молока и смешанного с растительным маслом, мужскими
(продолговатыми) помидорами и луком, сырокопченое мясо и бокал
токайского вина из погребов Харлампиева приятеля Витковича. Это
вино капитан возил с собой на протяжении всей войны от Егры до
России и назад до Эльбы.
Во время ужина капитан Опуич вдруг выпалил как из пушки:
-- De figuris sententiarum! Как они там называются?
И начал считать, загибая пальцы левой руки:
-- Interogatio, subjectio, anteoccupatio, correctio,
dubitatio... Как же дальше?.. Счастье, что на голове у нас все
еще растут волосы, а не трава, -- обратился капитан к своему
ординарцу, -- выпей за это, mon cher, бокал токайского и
почитай мне "Илиаду".
-- Есть, -- ответил ординарец и прочел название: --
"Илиада".
Есть за морями, возле Трои, горький источник, и воду из
него пить нельзя. Сюда на водопой собираются разные звери, но
они не пьют, пока не появится единорог. Рог у него волшебный, и
когда, опустив голову к источнику, он касается им воды, она
становится вкусной. Тогда вместе с ним начинают пить и другие
звери. А когда он, утолив жажду, поднимает рог из воды, она
делается такой же горькой, как и была. Итак, если единорог
мутит рогом воду, то от его взгляда она делается прозрачной. И
в ее глубине как на ладони видно все будущее мира. Много раз
приходил к этой воде и ждал единорога вместе со зверями и мой
брат Елен Приямужевич...
-- А у тебя есть брат? -- прервал ординарца сидевший в
ванне капитан Опуич.
-- Это не у меня брат, mon seigneur. Это брат того, из
книги.
-- Тогда читай дальше.
-- Много раз приходил к этой воде и ждал единорога
вместе со зверями и мой брат Елен Приямужевич. Как-то раз, пока
все другие пили, он нашел в воде то место, которое стало
прозрачным под взглядом единорога. И тогда перед ним,
неудачником и трусом, вдруг открылось необозримое и
бесчисленное множество бессмыслиц, которые он видел так ясно,
что они до краев наполнили его. Он смотрел все дальше и дальше,
сквозь дни, которые накатывались подобно волнам, и не умолкая
рассказывал нам все, что видел. А видел он свою субботнюю
бороду, проросшую раньше времени в воскресенье, так что он не
мог ее ухватить и расчесать. Открылась перед ним суша, и
будущие растения зашумели у него в ушах, и вкус камня вскипел у
него во рту. Пересчитывая солнечные годы, видел он, как
переселяется огненное яблоко Евы и Адама в наш город Трою. И
видел меня, своего брата Париса Пастиревича Александра, как я,
став гораздо старше, чем сейчас, протыкаю пастушьим посохом
лежащую на земле шляпу и, переменив носки, иду в Спарту, чтобы
пальцем, намоченным в вине, написать любовное признание на
столе одной красивой и чужой женщине по имени Елена. И затем
видел, что я краду эту женщину, как овцу, и несу ее в наш город
Трою, и после этого Троя принимает огненное яблоко и сгорает до
основания...
-- С каких это пор тебя зовут Парис Пастиревич? Он был
красивым, поэтому Елена и пошла за ним, а ты посмотри на себя:
если бы уши не мешали, твой рот расползся бы до затылка.
-- Но это не мое имя, mon seigneur. Это имя того, из
книги.
-- Да ты же только что сказал, что твое. Читай дальше и
больше не путай имена!
-- Видел еще дальше, еще глубже мой брат Елен
Приямужевич сквозь время всякую чушь и чепуху и не мог
остановиться, утопая глазами в прозрачной воде и погружаясь во
время, когда ни этих глаз, ни этой воды уже не будет. От пальмы
он узнал, что стоять больнее всего, однако он стоял и стоял у
окна своей смерти между своими ушами и видел крестоносцев в
Константинополе в 1204 году, видел, как они грузят на
венецианские галеры четырех огромных коней, видел перепуганных
Палеологов и обутых в грязь славян, которые втыкали копья в
главные константинопольские ворота, видел, как рушится империя.
Он видел и то, как Рим переселяется в Константинополь, и видел
Рим в Москве, и корабль Козьмы Индикоплова, и корабль Колумба у
берегов Нового Света, видел турок на подступах к Вене и
французов в Венеции, где они снимали с собора Святого Марка
четырех константинопольских коней, и снова рушилась
империя...
-- Врешь! Empire de Napoleon не рушится!
-- Но разве наши не сняли оттуда этих коней?
-- Читай, посмотрим, что там дальше.
-- И видел галлов в Белоруссии, жующих конское мясо, и
битву под Лейпцигом, и Наполеона на двух островах...
-- Воистину глупость! Что делать нашему императору на
островах? И что это за битва под Лейпцигом? Это же здесь,
рядом! Доплюнуть можно. Ничего я не понимаю в будущем... В этом
я никогда силен не был. Мое дело не будущее. Мое дело смерть.
Воистину.
-- И видел мой юродивый брат Елен Приямужевич со стен
Трои Шлимана и красный снег октября в России, и видел охоту на
евреев, и Blitzkrieg, и четверых в Ялте, и Сталина в 1948 году,
и, перепуганный, раздирающий мглу своих грехов, видел
Иерусалим, видел Стену плача, и арабов, и нефть, по-прежнему
текущую с востока, и англо-саксов на Луне, во Вселенной, где
советские русские, и сербов лицом к лицу со всем миром, и кто
знает, что еще и до каких глубин видел он, пока черпал из
колодца своих пророческих глаз...
А мне надоели все эти выдумки и вздор, и я действительно
проткнул пастушьим посохом свою лежавшую на земле шляпу,
переменил носки и отправился в Спарту, чтобы пальцем,
обмакнутым в вино, написать на столе признание в любви той
прекрасной женщине, Елене Василевсе. Пусть наконец начнется то,
что я видел!
В этот момент капитан почувствовал, что вода остыла.
-- Klarinetto! -- рыкнул он и встал в ванне, выпрямившись
во весь свой огромный рост, так резко, что половина воды
выплеснулась на пол. Обнаженное тело он перетянул
поясом-коморанцем, сплетенным из красных шерстяных шнуров, и
забрался в постель. Тогда ему принесли кларнет и зеленую
трубку, уже раскуренную. Сидя в постели с музыкальным
инструментом на коленях, он сделал одну-две затяжки. Тут перед
ним предстал солдат с точно таким же инструментом в руках.
-- Правду ли говорят, -- спросил капитан солдата, -- что у
тебя такие ловкие пальцы, что можешь украсть у бегущего
человека туфлю?
-- Врут. На что мне одна туфля? Но вас, господин капитан,
я могу научить и тому, и другому. И играть, и красть. Что вам
больше нравится.
На это капитан Опуич разразился смехом, от которого из
трубки полетел пепел и она погасла, взял кларнет, и на двух
инструментах вместе с солдатом они исполнили одну из вещей
Paisiello.
Капитан французской кавалерии Харлампий Опуич во время
военного похода учился играть на кларнете. И изучал латинскую
риторику. Ему в отличие от французской армии сопутствовал
успех. Может быть, именно поэтому никто не удивился такому
преображению капитана Опуича. Слишком много смертей было на
Эльбе, чтобы это могло привлечь чье-то внимание.
Четырнадцатый ключ. Умеренность
Поручик Опуич выздоровел ближе к весне. Он все еще не
всегда мог отличить явь ото сна, но уже знал, как его зовут.
Мысли свои он ловил, как мух, почти всегда безуспешно. Чаще они
ускользали от него. А если и удавалось какую-то поймать, она
мертвой оставалась на ладони или, изуродованная, пыталась
улететь. Он заметил, что на груди, в том месте, куда он был
ранен, шрама не было, а вырос небольшой, похожий на хвостик,
пучок рыжих волос.
Возле себя он обнаружил слугу, которого прислал сюда его
отец, и старый кисет, почему-то пустой. Из него исчезла
единственная драгоценность, которую носил с собой Софроний.
Браслет, данный ему матерью "для будущей суженой". Слуга ни о
чем таком не слышал, правда, он поминал какую-то девушку,
которая ухаживала за поручиком во время болезни.
-- Должно быть, и она была из тех, кого присылает ваш отец
лечить ваши раны, зализывать их, как будто они суки, простите
за выражение.
Опуич спросил, куда делась та девушка, однако слуга
ответил, что ему это неизвестно, потому что она не появлялась с
того дня, как сюда прибыл он. Поручик махнул рукой и вышел из
дома, осведомившись предварительно у слуги, как называется
город, в котором они находятся.
-- Земун, -- ответил тот удивленно.
На улице Опуич впервые за последние полгода натянул свои
перчатки и нащупал в них что-то твердое. Это был перстень,
которого он никогда не видел. Мужской перстень с печаткой --
заключил молодой Опуич. Он надел его на палец поверх перчатки и
пролетел взглядом по улице, ища рыжеволосую женскую голову. В
тот день ему не повезло, но уже на следующее утро он заметил
недалеко от дома девушку, чья рыжая коса так блестела на
солнце, будто была сплетена из медной проволоки. На пальцах у
нее вместо украшений были золотые и серебряные, очень дорогие
наперстки. А на шее вместо ожерелья висела крошечная вышитая
серебром туфелька.
"Быть не может!" -- воскликнул Софроний про себя и пошел
за ней следом.
Она подошла к Дунаю, разула одну ногу и, пробуя, холодная
ли вода, в один момент оказалась стоящей и на суше, и в реке,