хулиганов.
Когда впервые возник джаз, его как правило считали упадочнической
музыкой.
Упадком считали и "модернистское" искусство.
Если дать научное определение морали, как нечто, укрепляющее эволюцию,
то получается, что действительно решена проблема того, что же такое
мораль. Но если попытаться конкретно выразить, что есть эволюция, а что -
нет, и куда движется эволюция, то снова попадаешь как кур во щи. Штука в
том, что невозможно точно сказать, является ли конкретная перемена
эволюционной именно тогда, когда она происходит. И только век спустя или
около того задним умом доходишь, что она эволюционна.
Например, у жрецов Зуньи не было никакой возможности узнать, что тот
человек, которого они подвесили за руки, в будущем окажется спасителем их
племени. Тогда был лишь пьяный трепач, подглядывавший в окна и посылавший
власти ко всем чертям, с ним ничего нельзя было поделать. И что они должны
были предпринять?
Что ещё они могли сделать? Не могли же они допустить, чтобы каждый
проклятый негодяй у Зуньи делал, что хочет, только потому, что
когда-нибудь в будущем он, возможно, спасёт племя. Они должны были
соблюдать правила, чтобы сохранить племя.
Вот в этом и состоит центральная проблема статически-динамического
конфликта эволюции: как отличить спасителей от негодяев? В особенности,
когда они выглядят одинаково, одинаково разговаривают и нарушают правила
схожим образом? Свободы, спасающие спасителей, так же спасают и негодяев и
дают им возможность раздирать всё общество на части. Ограничения, мешающие
негодяям, также мешают творческим Динамическим силам эволюции.
Сложился чуть ли не обычай: люди приезжают в Нью-Йорк, предрекают
судный день того или иного рода а затем ждут, когда он исполнится. Это
бывает и сейчас. Но судный день до сих пор так и не наступил. Нью-Йорк
постоянно катится в ад, но каким-то образом никак не может попасть туда.
Постоянно меняется. Всегда меняется, как кажется, к худшему, но вдруг
среди всего этого появляется нечто Динамичное, о котором никто раньше и не
слыхал, и худшее забывается, ибо это новое Динамическое (которое тоже
меняется к худшему) занимает его место. Что выглядит как ад, всегда
оборачивается чем-то иным.
Когда нечто новое и Динамичное стремится попасть в этот мир, оно
частенько выглядит ужасно, но такое может родиться в Нью-Йорке. Такое
может случиться.
Думается, что такое может случиться где угодно, но это не так. Должен
быть человек определённого склада, который глянул бы и воскликнул: "А
ну-ка погоди!
Это ведь хорошо!", без оглядки на то, не говорит ли кто-либо ещё в том
же духе.
Это уже редкость. Это одно из немногих мест в мире, где люди не
спрашивают, одобрено ли это кем-либо ещё.
Вот так, подумал Федр, Метафизика Качества объясняет невероятные
контрасты лучшего и худшего из того, что видишь здесь. И оба существуют
здесь в потрясающей интенсивности, ибо Нью-Йорк никогда не зарекался
сохранять свои статические структуры. Он всегда готов к переменам.
Несмотря на то, готовы ли вы к ним или нет. Из этого возникает его ужас, в
этом его сила. Сила его в распущенности. Это свобода быть настолько
ужасным, которая даёт и свободу быть таким хорошим.
Таким образом жизнь бьёт здесь ключом всё время, и возникает та
Динамическая искра, которая спасает всё. Среди всего того, что не так, она
всё-таки вспыхивает.
Так же как и с детьми. Их и не видать, но они-то ведь здесь, растут как
грибы в потайных местах. Однажды в будний день Федр пошёл в музей и там
оказались их многие сотни. Они показывали пальцами на минералы и
динозавров, хватали друг друга за руки, держались за руки и время от
времени оглядывались на учителя, чтобы удостовериться, всё ли в порядке. И
затем вдруг они все исчезли, как будто бы их там никогда и не было.
То, что вы видите в Нью-Йорке, зависит от ваших статических структур.
Динамичным Нью-Йорк делает то, что он всегда нарушает какие бы то ни было
структуры. Вот сегодня утром в ресторан заходит черный как головешка
бандитского вида кореш в грязной вязаной шапочке на голове. На нём грязная
синяя атласная куртка, грязные кроссовки от Рибок. Заказывает кофе, и ему
вынуждены подать, ибо таков закон, и что же он делает дальше? Достаёт
пистолет? Нет. Ну угадайте ещё раз. Он достаёт газету "Нью-Йорк Таймс".
Начинает читать раздел книжного обозрения. Он из интеллектуалов. Вот таков
Нью-Йорк.
Бах! Всегда увидишь нечто, к чему ты совсем не готов. И не всё так уж и
плохо в этом контрасте богатства и бедности. Когда принимается масса
статичных законов, чтобы отсечь худшее, то с ним пропадает и лучшее, искра
исчезает, и остаётся лишь масса загородной безвкусицы. В этом некое
психологическое горючее, которое заставляет многих предпринимать такое,
что в противном случае им было бы делать лень. Если бы у всех здесь был
одинаковый доход, одинаковая одежда, одинаковое происхождение, одни и те
же возможности, то весь город вымер бы. Физическая скученность и
невероятный социальный поток придают этому месту такую силу. Город
заставляет каждого подняться хоть на ступеньку выше. Или же сбрасывает на
десять ступеней вниз. А может на сто ступеней вверх. Он сортирует людей. И
так было всегда: миллионы богатых и бедных перемешались, небоскрёбы и
парки, бриллиантовые тиары в витринах и пьяная блевотина на улице. Вас это
и шокирует, и вдохновляет. Дьявол занимается гнусностями на ваших глазах!
И мимо нищих проходят в свои длиннющие лимузины с личными шоферами первые
люди. Фюить!!
Проезжай! Не сбавляй хода!
Видишь людей, улыбающихся тебе и тут же готовых смошенничать. Иногда не
замечаешь людей, которые хмурятся при виде тебя, но втайне помогают тебе
как только могут. В разговоре с вами они держатся отчуждённо, но при этом
чувствуешь скрытое к себе расположение. Это те выжившие, которые своими
ладонями отполировали множество острых углов. Он-то знают, чем живет этот
знаменитейший город.
Стало смеркаться. И стало холодней. Подступала депрессия. Рано или поздно
она всегда наступает. Адреналин уже почти вошёл в норму и всё ещё
снижался. Он замедлил шаг. Федр подошёл к какой-то зелени и узнал
Сентрал-парк. Здесь было ветренее. Дуло с северо-запада. Из-за ветра и
наступает холодная погода. Деревья стали темными и тяжело покачивались на
ветру. На них всё ещё сохранились листья, вероятно потому что здесь ближе
к океану и теплее чем было в Трой и Кингстоне.
Проходя вдоль парка, он обратил внимание, как здесь тихо и спокойно
несмотря ни на что. Из всех памятников, доставшихся городу от
викторианцев, шедевр Олмстеда и Во всё-таки самый великий, подумалось ему.
Если их интересовали только деньги, власть и тщеславие, то почему же он
оказался именно здесь?
Интересно, что бы подумали викторианцы о нём теперь? Их бы поразили
небоскрёбы вокруг памятника. Им бы понравилось, что деревья стали такими
большими. У него сохранилась старая литография Карриера и Ива, на которой
в парке почти нет деревьев. Возможно, они посчитали бы парк приятным
местом. По всему остальному в Нью-Йорке у них было бы другое мнение.
Они несомненно оставили свой отпечаток на городе. Он всё же существует,
несмотря на декоративное искусство и Бохаус. Именно викторианцы построили
город, размышлял он, и глубоко внутри это всё-таки их город. Когда их
кирпичные дома с декоративными пилястрами и антаблементами вышли из моды,
их стали считать апофеозом уродства, а теперь, когда таких домов с каждым
годом становится всё меньше, они придают особую прелесть всему блеску
двадцатого века.
Викторианское кирпичное рококо и каменная кладка, чугунное литьё. Боже,
как они любили украшательство. Это шло наряду с развитием языка. Что было
конечным последним доказательством их выхода из дикого состояния. И они
действительно считали, что им здесь это удалось.
Везде видны мелкие знаки того, что они думали о городе. Барочные фризы
и горгульи, ждущие бала разрушителей. Железные мосты на заклёпках в
Сентрал-Парке.
Чудесные музеи. Львы у входа в публичную библиотеку. Они оставляли свой
образ в скульптуре.
Всё ненужное украшательство, оставшееся от них, - это не просто
тщеславие. В этом было также много любви. Они так носились со своим
городом потому, что любили его. Они платили за все эти горгульи и чугунное
литьё так, как недавно разбогатевший отец покупает моднейшее платье
дочери, которой он гордится.
Теперь просто осуждать их как напыщенных снобов, ведь они и стремились
получить такой отзыв, легко игнорировать историю, сотворившую их такими. А
сами они изо всех сил старались не обращать на историю внимания.
Викторианцы тщательно хотели скрыть от нас, что в действительности они
лишь кучка богатых выскочек. Ведь большей частью это были деревенские,
неотёсанные, набожные люди, которые после Гражданской войны, перевернувшей
их жизнь, вдруг оказались в самом водовороте индустриального века.
Прецедента этому не было. Не было никаких руководств к тому, что им
надо делать.
Возможности, открытые сталью и паром, электричеством и наукой,
инженерным делом - потрясающи. Они богатели так, как им не снилось даже в
самых буйных снах, деньги текли рекой и не было признаков того, что они
иссякнут. И таким образом многое из того, за что их стали осуждать
позднее, их страсть к снобизму, пряничной архитектуре, декоративному
чугунному литью, это лишь манеризм порядочных людей, которые старались не
ударить в грязь лицом. Единственным богатым образцом для подражания была
европейская аристократия.
И всё же мы склонны забывать, что в отличие от европейских
аристократов, которым они подражали, американские викторианцы были очень
творческим народом. Телефон, телеграф, железные дороги, трансатлантический
кабель, электрическая лампочка, радио, фонограф, кинематограф и технология
массового производства - почти все достижения техники, ставшие нормой в
двадцатом веке, тоже ведь в действительности были изобретены
викторианцами. Этот город просто состоит из их структур ценностей! Именно
благодаря их оптимизму, вере в будущее, их кодексам мастерства и труда,
экономии и самодисциплине мы в действительности сумели построить Америку
двадцатого века. С тех пор, как исчезли викторианцы, всё течение нынешнего
века направлено на выхолащивание этих ценностей.
Можно представить себе какого-нибудь старого викторианского
аристократа, вернувшегося на эти улицы, как он озирается, и затем, как
каменеет у него лицо при виде того, что теперь есть.
Федр заметил, что почти совсем стемнело. Гостиница уже близко. Переходя
улицу, он увидел как порыв ветра взметнул вверх обрывки бумаги в свете фар
такси. На крыше такси была реклама "ПОСМОТРИТЕ НА БОЛЬШОЕ ЯБЛОКО", а под
ней название какого-то туристического агентства с телефонным номером.
"Большое яблоко". Он почти физически ощутил то отвращение, с которым
викторианец отнесся бы к такому прозвищу.
Они-то никогда не думали о городе таким образом. Их сердцу было бы
ближе "Большая возможность", "Великое будущее" или "Имперский город". Они
видели город как памятник своему величию, а не то, что они пожирают.
"Ментальность, рассматривающая Нью-Йорк в качестве "Большого яблока",
-сказал бы викторианец, - это менталитет червяка". И ещё мог бы добавить:
"Естественно, червяк называет его так лишь из лучших побуждений, но это
только потому, что червяк не имеет понятия о том, к чему приведёт поедание
Большого яблока".
Швейцар в гостинице вроде бы узнал Федра, когда тот подошёл, и открыл
стеклянную дверь с золотой надписью на ней с профессиональной улыбкой и
галантностью. Но улыбнувшись в ответ, Федр понял, что швейцар вероятно
"узнаёт" каждого входящего. Такова его роль. Часть Нью-Йоркской иллюзии.
Вестибюль представлял собой сочетание приглушенной позолоты и плюшевого
интерьера викторианской элегантности с преимуществами достижений
двадцатого века. Лишь завывание ветра в щели дверей лифта напоминало о